— И все же в ней что-то есть, — возразил Лурье, внимательно глядя на незнакомца.
— Да, пожалуй… Затаенное что-то… Даже слышен шум. Знаете, когда стоишь возле топки… Значит, они прошли…
— Нет, не проходили.
Незнакомец тоскливо и пристально посмотрел на зеленый склон Карадага.
— Они ходят в горы? — спросил Лурье.
— Да, — кивнул незнакомец. — Во всяком случае, вчера… Он оказался ходок…
— И что было? — с любопытством спросил Лурье.
Незнакомец взглянул на него свысока, с легкой надменностью:
— У нас с ней? В Париже?
— Нет, нет, — поспешно сказал Лурье. — Вчера. У вас одного.
— А-а-а… — Незнакомец махнул рукой на дом, укрытый в зелени. — Пошел к себе в мансарду. Смотрел на море.
— Что-нибудь видели?
Незнакомец усмехнулся:
— Конечно… Опять то же… Пятипалубный пароход… Услышал, как тяжелая цепь ползет по клюзу… Написал кое-что. Кое-что даже получилось.
И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминают оставленный порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт…
— Неплохо, — сказал Лурье.
— Неплохо? — Незнакомец надменно скривился. — Да это блестяще, мой друг:
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвут пистолет,
Так что сыпется золото с кружев
Розоватых брабантских манжет…
— Я, кажется, это уже слышал, — сказал Владимир Лурье.
— Вы этого нигде не могли слышать, — сказал незнакомец. — И такого не могли слышать.
— Так это очень хорошо, — сказал Лурье.
— Что хорошо?
— То, что они ушли. Вы пошли домой. И вот написали. Чистейший случай сублимации. Шопеновские две мазурки, помните? Это прекрасно.
— Вы полагаете?
— Уверен. Ну подумайте, что такое женщина. Даже самая лучшая. Она смертна…
— Я тоже.
— Но стихи. Но бессмертная душа. Бессмертные стихи. Они нас переживут.
— Это меня и беспокоит. Мое бренное тело. Оно уйдет. Мы не змеи. Мы меняем души, не тела… И если бы от меня зависело, неужели я стал бы получать взамен любви какую-то там убогую су-бли-ма-ци-ю.
— Но это от вас не зависит. И потому, пожалуйста… Идите в мансарду. Смотрите в море. Я хочу еще. Я хочу про Африку, про жирафа, про волшебное озеро Чад… Чад… Чад… Ну подумайте о других. О грядущих поколениях, которым это достанется. О вечном. О тех, кто придет…
— А почему эти грядущие поколения должны обладать для меня большей весомостью, чем мы с вами… Чем те, кто ушел… Нас больше. Разве вы не ощущаете, что есть нечто безобразное в этом торжестве временного над вечным… Оно не приведет вас к добру. — Незнакомец вдруг сник и добавил тихо: — Надо идти.
— Тише! Что это? — сказал Лурье. — Что-то скребется…
Незнакомец прислушался.
— А-а-а… — Он извлек из кармана спичечный коробок, за ним другой. — Тарантулы. Я их выпускаю, и они дерутся. Хотите посмотреть? Великолепное зрелище, когда они сходятся. Один на один. И бьются, как подобает мужчинам. Насмерть. В тот момент, как один из них вонзает другому в затылок…
— Выход агрессивным эмоциям… Вам это нужно… — сказал Лурье и с тревогой подумал о добродушном человеке в длинной рубахе.
— Слушайте, — гневно сказал незнакомец. — Вы что, в сумасшедшем доме?
— Вы считаете себя вполне нормальным? — полюбопытствовал Лурье.
— А вы не считаете? — спросил незнакомец с опасением.
— Как вам сказать… У вас притуплен инстинкт самосохранения… Это не приведет вас к добру…
Лурье прислушивался к удаляющейся походке. Как он мог так ошибиться? Этот был из других гусаров, и он плохо кончит. Впрочем, кончить — разве можно кончить хорошо? Ох, как это страшно — когда все кончится. Неужели и он, современный человек Владимир Лурье, преодолевающий преграду времени, все же боится его неумолимого хода?
* * *
Марина была одна на пляже. Она знала, что Евстафенко может прийти. Она сказала ему достаточно ясно. А что, если он не понял? Или не захочет прийти? Или кто-нибудь отвлечет его? Может, она была слишком тонкой?
Поверху прошел пограничный патруль. Один из солдат рассказывал другому с ностальгической тоской:
— Каждый раз она мне пол-литра. Или вина хорошего, не то что здешняя кислятина. А закусить у них свое. Я сперва поем как следует, выпью…
Море вдруг зашевелилось, залепетало, всплеснуло. Само по себе — без ветра, без катеров…
* * *
Волошин остановился, отступил на шаг. Лиля сказала:
— Если уйдете или пройдете — будет горько. Только все же проходите или уходите, если это нужно… В вас для меня скрыты многие слова. Не знаю, что в вас такое, во что я верую, чего жду от вас… Но мне тихо и радостно, когда думаю о вас…
— Лиля…
— Да, да. Я все время прислушиваюсь к голосам внутри меня: точно огонь. Происходит какая-то великая тайна, но я не знаю что. Иногда хочется думать, что я прекрасна, и плакать…
— Вы прекрасны. — Он с трудом обрел дыхание, сказал: — Хотите идти одной дорогой?.. Мы пойдем вместе сквозь боль, сквозь страдание, сквозь искусство, сквозь жизнь — к вечному познанию, к вечной силе…
Марина увидела, что Евстафенко спускается к пляжу, и вышла из-под навеса боком, словно бы не замечая его, а глядя на море, за темный горизонт. Он подошел, тронул ее за плечо.
— Это я, — сказал он.
Марина понимала взрывную силу этой фразы. Но сумела не обернуться, сказала:
— В детстве я думала, что небо это и есть море. И я сказала папе: «Посмотри, какое высокое море!»
«Как она поэтична», — подумал Евстафенко и спросил нежно:
— Как звали вашего папу?
— Аркадий, в семье его звали Хосе-Аркади, — сказала она и подумала: «Неужели он узнал, что папу звали Арон? Какая мерзость, уже сказали. И неужели это не безразлично ему?»
— Мне это безразлично, — сказал он.
— Что-то есть хочется, — сказала она, и он подумал, что она мило ребячлива. — Мне все время есть хочется, — сказала она, и он подумал, что в ней много прекрасной откровенности.
Она стала рассказывать о голодном послевоенном детстве, после которого ей все время хочется есть. «Только истинно одаренные натуры, — подумал он, — могут так хорошо помнить свое детство».
— О, в мире еще столько голодных! — сказала она и поняла вдруг, что ей удалось произвести впечатление. На сегодня достаточно. Она вдруг повернулась и побежала к лестнице. — До свиданья! — крикнула она. — Так хорошо…