Вечером он ужинал в компании местных геологов, вулканологов, туристов, альпинистов… Там была ленинградская девушка-геолог, лихо рассказывавшая о медведях, ночевках в тайге, об охоте, о браконьерстве, о лошадях. Она давно оставила суету Ленинграда и поселилась тут, на краю света. Она читала на память Киплинга и Гумилева, люто презирала мещан… Утром она стала делиться с Сапожниковым своими невзгодами, и перед ним предстала воистину величественная картина местных дрязг, возни, интриг, убогих достижений и нищеты. То, от чего она сбежала из Ленинграда, было предоставлено ей здесь в полной мере, но в измельченном, смехотворном масштабе, поглощало ее силы, оставляя лишь вот такие редкие вечера для утверждения своей правоты. Сапожников убеждался, что вольные сыны тайги и тундры не знали беспечности, жили склокой…
Разговор с девицей доконал Сапожникова, довел до крайней степени его раздражение, недовольство собой и нетерпение. Где-то в тайниках души он понимал, что все объясняется непринципиально и просто: он хочет на юг, туда, где Глебка и Марина, в первую очередь Марина. Он тоскует без Глебки, но главные его опасения — о ней, он должен прилететь, убедиться, что она ждет его, что она соскучилась, что «ничего не было»… Из-за этого он и штурмует кассы «Аэрофлота» по всей стране, из-за этого с яростным нетерпением ждет летной погоды, потом покрывает за день многие тысячи километров…
Он дождался вертолета. На петропавловском аэродроме его осенила счастливая мысль: он даже не будет залетать в Москву, что ему в Москве, сразу на юг. Настроение у него сразу поправилось. Какие-нибудь сутки — и он от берегов Тихого океана попадет на берег Черного моря, в теплый и благостный Коктебель. Доставая билеты, он проявил чудеса настойчивости, хватку путешественника, имеющего в кармане командировку и удостоверения. Он перевел дух и обернулся на трапе, в последний раз увидел пронзительно зеленую камчатскую траву в промозглой пелене бесконечного дождя. Он улетал на юг…
* * *
Психоневролога звали Владимир Лурье. Это был крохотный субтильный человечек с дьявольским носом и дьявольскими глазами. Недавно он отпустил еще мефистофельскую бородку, и теперь для довершения сходства ему не хватало только рогов, хвоста и копыт. Впрочем, нетрудно было понять, что они служили бы помехой на пляже, — и примириться с их отсутствием. Психиатрия и врачебная служба давно прискучили Владимиру Лурье. Его всегда привлекали полулитературные трюки и всяческая магия, так что в последние годы он по большей части писал научно-популярные книжки и гипнотизировал жаждущие массы. Он проводил множество экспериментов над самим собой и своими близкими, пробовал всякие восточные системы общения с потусторонним миром и находился в постоянном ожидании, что подастся наконец какая-нибудь дверь, ведущая в кладовки, в подземелья и сокрытые от нас пространства, заросшие чертополохом неведомого. Он не боялся, что оттуда пахнет могильным холодом: этого можно было и следовало ждать. Всю эту неделю, лежа на коктебельском пляже, он неотвязно думал о двухэтажном волошинском доме, населенном призраками и душами. Нет, он, конечно, имел в виду не эту изобильно-вещественную узбекскую критикессу и не двух миловидных мамочек, которые проживали в нем по литфондовской путевке. Он имел в виду тех, кто жили здесь в начале века и чей след так бережно и трогательно хранили в этом доме. Не могли же все эти загадочные предметы, разбросанные по дому, повидавшие так много на своем веку, оставаться бездушными и безгласными. К тому же в этом доме некогда жили не столько жизнью тела, сколько жизнью духа — так что эти люди, их поиски, их страдания, наконец, все эти магические фокусы, производимые здесь на протяжении целого тридцатилетия, — не могли же они не дать какого-либо свечения, эманации, не создать магнетического поля. Лурье был, впрочем, не столько теоретиком, сколько практиком всяческой телепатической магии и в постоянном размышлении о волошинском объекте (так он называл про себя этот дом и его ушедших обитателей) вовсе не стремился установить закономерности или найти уязвимое место в теоретическом барьере, отделявшем его от прошлого. Он просто старался перекинуть незримый мостик между собой и этими людьми. Иногда в жаркий полдень, в мареве, дрожащем над камнями, он ощущал вдруг плотную среду, которая не была связана с материальным миром и в то же время была достаточно плотной и осязаемой, чтобы в ней можно было разместить требуемый объект. И тогда, благоразумно отказываясь постичь природу происходящего или найти ему определение, Владимир Лурье напрягал силы для того, чтобы распространить эту среду в сфере своих интересов, населить ее своей волей. Раз или два ему почти удавалась его мучительная операция, он понял это каким-то ему самому неведомым образом, сумел понять, однако оба раза, как ему казалось, посторонние помехи разрушали его достижения. Он не мог бы сказать наверняка, что именно ему помешало. Может быть, ребенок, попавший мокрым мячом ему в спину. Может быть, его тонконогая, похожая на серну любовница, кликнувшая его на обед. Так или иначе, он списывал свою неудачу на счет этих помех и продолжал упорно и напряженно наводить переправы. Это эфемерное занятие требовало от него довольно значительного напряжения сил, и к исходу первой недели так называемого отдыха он заметил, что теряет в весе. Это было обидно, потому что он был один из немногих мужчин на пляже, которым вовсе не нужно было сгонять вес, скорее, напротив. Мирный и невкусный обед в писательской столовой призван был восстановить его силы, однако вместо этого приводил к легкому головокружению, похожему на алкогольное!
Именно в этом состоянии Лурье присел сейчас на скамейку столовой и привычно обратил взгляд к волошинскому дому. Почти тотчас же он услышал писательские голоса по соседству.
— Что в них отвратительно, — сказал немолодой голос, — это их реалистический практицизм. Ничто похожее на Соловьева им просто в голову не придет. Зато вот экономические выкладки на еврейский манер…
— Тише. Сидит вон.
— А мне черт с ним…
Лурье понял, что он был замечен, и резко повернулся к говорившим.
Та-ак… Кучерявый растерян, видимо, не совсем пропащий человек, даже любопытно такое смущение. А вон тот немолодой, сухощавый, подслеповатый, с гнилыми зубами, он, видимо, и выступал — это тяжелый случай, очень закомплексован, страшная переоценка своих возможностей при полном бездействии. Самый любопытный случай — вон тот, громила, просто невероятно, как он задавлен, это уже пациент. Тут начинать, вероятно, можно было бы с лечения импотенции…
Наблюдения эти не принесли сегодня Лурье утешения, он отвернулся — и с каким-то отчаянным призывом снова посмотрел на деревянную лестницу волошинского дома, сделал попытку сосредоточиться. Он услышал, как кто-то тяжело опустился на его скамью, но это, как ни странно, не отвлекло психоневролога от его занятий. Напротив, он почувствовал необычайное воодушевление. Что-то удавалось ему сегодня. Он не мог бы наверняка сказать что и как, он просто знал, что сдвинулось что-то, и ему захотелось даже поделиться своей радостью с тонконогой возлюбленной. Однако ее не было рядом. Она стояла в очереди за черешней в овощном магазине возле кафе «Ландыш». Лурье поерзал в нетерпении.
— Вы сейчас думаете о женщине, — сказал человек, присевший на его скамейку, и Лурье показалось, что он уже слышал где-то этот голос. Лурье недовольно обернулся и увидел благодушную физиономию в пенсне. Кудрявая темно-русая борода была выдвинута навстречу психоневрологу, кудрявая голова перевязана то ли веночком, то ли просто жгутом из полыни. Лицо соседа оказалось незнакомым, во всяком случае, в Коктебеле они не виделись. Очень здоровый человек, и в то же время не мешало бы ему… Ба, коротенькие ноги обуты в старомодные сандалии, но главное даже не это, главное — рубаха, длинная рубаха из домотканого холста, с таким же поясом.