— Ладно, не буду. Спи.
— Если будешь ругаться, я превращусь в лягушку и как прыгну тебе в рот. А если не будешь ругаться, я превращусь в козлика. И буду рогами телефонную трубку снимать.
— Ну, спи. Мама тебя любит…
— Кто меня не любит, того я считаю омерзительным…
— Спи, мой хороший, повернись…
— Ой, смотри, какая у тебя пиписька на груди…
— Спи, мой маленький, баю-бай, баю-бай…
Холодков стыл под простыней в неподвижности стыда и страха. Он нестерпимо боялся, что ребенок увидит его, необъяснимо боялся этого. Он не должен был приходить — какая нужда гнала его сюда? Непристойность этого визита уязвляла сейчас его душу, доводя до отчаяния, усугубленного сознанием полной безнадежности: это повторится не раз, он придет еще и еще, и сюда, и на другой балкон, так же бессмысленно, так же нелепо и неприлично, так же недостойно джентльмена, взрослого человека, мыслящего существа, человека, считавшего себя в общем-то чистоплотным и порядочным, а временами и моралистом… Если бы он не боялся привлечь внимание мальчика, он уполз бы сейчас змеей, как есть, голый, по траве, среди кустов, до самого дома, где мирно спит его собственный мальчик — о Боже, да если б Аркаша видел сейчас отца, Боже, Боже…
— Ну, вот он и уснул… — Она нырнула к Холодкову под простыню, стала настойчиво гладить его ноги.
— Надо уходить, — повторял он уныло. — Надо уходить…
Произошло привычное для него раздвоение: он слушал, не шевелится ли над ним Андрюша, думал о том, какая он дрянь, какая он размазня; и он понуро выполнял свой джентльменский, свой позорный долг, плохо, но выполнял, выполнил…
— Да-а-а… — с сожалением протянула она. — Еще бы чуть-чуть…
Он пожал плечами, стал одеваться.
— Ну ничего, — сказала она. — Недолго терпеть. Завтра утром муж приезжает.
Ему снова захотелось превратиться в змею, уползти прочь — по траве, среди кустов — до самого дома…
* * *
Высокий голос Иванова далеко разносился по пляжу. Как ни странно, два украинских писателя, простертые на деревянных лежаках у воды, не слышали этого голоса. Его слышал только Волошин. Более того, гуляя по кромке плотно убитого песка, у самой воды, Иванов и Волошин беспрепятственно пересекали то место, где лежали письменники. Таким образом, эти две пары собеседующих литераторов совершенно не мешали друг другу, не перебивали друг друга и не стесняли друг друга, а потому украинские писатели позволили себе роскошь говорить по-русски: при посторонних они с неизменностью переходили на очень чистую и очень литературную украинскую мову.
— Да, я признаю обезьяну, — заявил Иванов. — Обезьяна сошла с ума и стала человеком — неожиданная заря, рай, божественность человека. Возникает высшее — трагедия. А впереди опять золотой век — заря вечерняя… Мы должны жить между зорями, иначе нельзя… Но человек тоже может сделать когда-нибудь скачок. Стать сверхчеловеком…
Волошин покачал огромной курчавой головой:
— А если это будет не человек? Если другое существо сойдет с ума и будет избрано владыкой? Ну, скажем, змея, паук, крокодил, одно из тех мистических животных, к которым человек всегда питал благоговейное почтение, смешанное с ужасом…
— О, тогда это будет дьявол! — возбужденно воскликнул Иванов. — Апостол Павел, если вы помните, и ангелов называл демонами. Да, да он говорил, что человек все-таки выше ангела… Необычайное прозрение! В христианстве, заметьте, есть и такие… Потому что христианство — это религия любви, а не жалости. Безжалостной любви, истребляющей, покоряющей…
— В истекшем году украинская лениниана пополнилась новыми произведениями, — сказал старший из украинских писателей. — Все-таки это тема, которую нельзя исчерпать.
— Так же как и тема партизанского движения, — подтвердил младший. — Отрадные новые черты в партизанской прозе. Человек занимает все большее место. Описание боевых операций становится все профессиональнее…
— Вы хотите воздействовать на природу, пересоздать ее? — требовательно спросил Иванов.
— Нет, — задумчиво отвечал Волошин. — Я впитываю ее в себя, спешу познать ее в той форме, в которой она существует, радуюсь всему, что она посылает мне, без различия, без исключения… Все сразу завладевает моим вниманием…
— Современная тематика должна занимать свое почетное место в планировании литературного процесса, — сказал старший из письменников. — Я так им и сказал на совещании, в открытую.
— То-то, — взъярился Вячеслав Иванов. — Мы не хотим пересоздать природу! Для меня перевоплощение — в дионисическом безумии…
Елена Оттобальдовна видела, как сын и «светлокудрый маг» Иванов, о котором она столько слышала, подходили к дому. Сердце ее томили смутные предчувствия беды. Она видела Маргариту утром, и поняла, что Макса ждали новые страдания. Если бы она могла смягчить их. Нет, она ничего не могла поделать. Но она могла стоять рядом с ним все время, подставить плечо, когда надо, удовлетворить его каприз, быть строгой для того, чтобы утешить в самый тяжкий момент, быть жестокой, чтобы подкрепить его колеблющегося, быть сдержанной, когда хочется закричать… Она была матерью, это она дала ему жизнь, выпустила в свет на бесконечную муку, которую он так часто называет радостью, и оттого, кроме бесконечной ее любви, была еще ее ответственность за все, что происходит с ним, а может, еще и вина…
Она услышала шаги где-то совсем рядом, на дороге, скрытой тамариском, напустила на себя гордый и неприступный вид, сделала затяжку, вынула трубку изо рта. Она была «праматерь», «пра», и, если она позволит себе расслабиться, все пойдет кувырком в этом нормальнейшем из сумасшедших домов. Она прислушалась к голосу сына. Он говорил с увлечением и, вероятно, был счастлив в этот миг:
— Вам наверняка известна статуя Аполлона работы Скопаса. Солнечный бог наступает ногой на мышь…
— Так, слежу за вами, — буркнул Иванов.
— В некоторых городах Триады жили под алтарем прирученные белые мыши. На Крите изображение мыши стояло рядом с жертвенником бога… Любопытно, что у Ницше, у Плиния, у Верлена, у Клоделя, наконец, у нашего Пушкина…
— Подумываю написать; большой роман о буднях продотряда, — сказал старший из письменников. — Все-таки мало отражают у нас героическое время коллективизации на Украине. Его суровые боевые будни…
— Работы непочатый край, — сказал младший.
— Итак, мышь — олицетворение убегающего времени, — сказал Иванов. — Любопытно. Не презренный зверек, которого бог попирает победительной пятой, а пьедестал, на который опирается бог.
— Вот именно. И Аполлон не только вождь Муз и Мойр, он вождь времени — Горомедон. В свете этого становится понятна эта легкая нота грусти, пронизывающая радостное, аполлиническое искусство. Она связана с сознанием преходящести, мгновенности этой радости… Аполлон связан с мышью вечным союзом борьбы, может быть, прочнейшим из союзов…