На третий день этой сумасшедшей гонки Нина Ивановна вдруг остановила как всегда на минутку заскочившего Данилу.
– Даня, je croix,
[95]
ваша нынешняя бурная деятельность несколько искусственна.
Дах опешил, но потом нахмурился и промолчал.
– Meiner Meinung nach,
[96]
вам хорошо было бы остановиться, – тихо закончила она, как всегда употребляя на всех возможных языках осторожное и ненавязчивое «по моему мнению», – впрочем, только по моему, Даниил Драганович.
И Данила, умевший слышать, устало сел на ампирный стул у входа.
– Да, вы так думаете, – прогнусавил он голосом обиженного ребенка и как-то весь грустно обвис. Но через пару минут вдруг встрепенулся и сказал: – Приготовьте мне мой костюм, ну и все, что положено.
Нина Ивановна с облегчением вздохнула и вскоре позвала Даха в крошечную каморку за железной дверью, где было не повернуться от роскошной рухляди.
А через некоторое время на пустоватую вечернюю улицу вышел человек в ОЗК
[97]
модели начала восьмидесятых, с противогазом на плече и мощнейшим японским фонарем. И человек этот медленно, чуть покачиваясь на плохо гнущихся ногах, направился в глубины петроградских дворов.
Это занятие, которое большинство посчитали бы кошмаром, было для Данилы настоящим отдохновением. Когда-то он увлекался им даже чрезмерно и заработал немало денег, но с годами, когда интерес к деньгам сменился интересом к тайному пониманию вещей, он позволял себе такие походы только в качестве заслуженного отдыха. Впрочем, и времена стали не те.
Сейчас он согласился на предложение Нины Ивановны только потому, что и сам прекрасно понимал нарочитость нынешней своей кипучей деятельности. Все эти три дня он мотался по городу вовсе не изза вещей, и даже не из-за денег, а только для того, чтобы не думать об Аполлинарии. Это удавалось, но в этом была ложь. Однако, всю жизнь дьявольски обманывая всех вокруг, внутреннюю ложь перед самим собой Данила не переносил.
И потому он подходил теперь к уединенной, огромной, буквально вспучившейся какими-то пакетами и отбросами помойке с ощущением наконец-то обретенной чистоты перед самим собой. Теперь он действительно останется наедине с вещами, в настоящем, ничем и никем не опосредованном контакте с ними, в плотском общении. Данила оглянулся, натянул противогаз, методично обрызгал себя из баллончика и медленно, растягивая удовольствие, погрузился в пучины первого контейнера.
Место было самое подходящее: дом рядом расселили еще не весь, часть помойки скрывали огромные тополя, и, главное, паслось множество крыс. Последнее обстоятельство отчасти гарантировало, что сюда полезет далеко не всякий, он же сам в движениях серых полчищ, на первый взгляд хаотичных, но на самом деле обладавших стройностью и логикой, видел лишь подтверждение гармонии.
Данила самозабвенно плавал в зловонии и гнили, лишь изредка протирая линзы противогаза гигиенической салфеткой. Красота разложения, открывавшаяся ему в противоестественно синеватом свете галогенного фонаря, ничуть не уступала красотам подводного мира где-нибудь в Хургаде. Стекло блестело, железо дышало благородной патиной или бархатной ржавчиной, осклизлые отбросы образовывали водоросли и сталактиты, черными дырами в иной мир вспыхивали крысиные глаза, рассыпанные кругом, как звезды. В этом мире не было ни лжи, ни обмана, ни предательств; никто не бросал здесь маленького Даньку, не бил, не заражал нехорошими болезнями, не унижал. Все было честно, главное – не напороться на что-нибудь и не порвать ОЗК. Впрочем, с опытом Данила научился шестым чувством вычислять все возможные опасности и легко избегал их. И, словно в благодарность за это, помойки никогда не подводили его.
Наконец-то он полностью забыл и об альбоме Гиппиус, и о письмах Сусловой, и об Аполлинарии – наконец-то он просто жил. Он дышал и двигался в одном ритме со сложной жизнью искаженного мира людей. В принципе, чем этот исторгнутый и отторгнутый мир отличался от мира купли-продажи, в котором ему приходилось жить, – от мира истории, в котором он мог грезить? Да ничем. Ничем.
Данила протянул руку, погрузив ее во что-то синевато-бесформенное, и пошевелил пальцами. От его движения в разные стороны лениво поползли крошечные белые существа. Что это? Дохлая кошка или собака?
Изо всех отверстий тела
Червячки глядят несмело,
В виде маленьких волют
Жидкость розовую пьют… —
тотчас вспомнился ему Заболоцкий
[98]
, и Данила виновато потянул руку назад. Тут его большой палец задело что-то твердое. Он прошелся пальцами по дну контейнера, как пианист по клавишам, и ему ответили маленькие плотные кусочки. Расставив пальцы пошире, чтобы ничего не упустить, Данила нежно свел их в ладонь и вынул нечто, попавшееся ему в руку, на свет фонаря.
На зеленой резине перчатки лежала легкая кучка металлических треугольничков с вкраплениями чего-то желтоватого. Для железа связка было слишком легкой. Но раздумывать в таких ситуациях нельзя: надо или бросать найденное и никогда о нем не вспоминать, или не испытывать судьбу и немедленно вылезать на поверхность, забирая находку. Данила всегда предпочитал второе – и редко обманывался.
Он бесшумно перепрыгнул через высокий борт контейнера, снова огляделся и своей кошачьей походкой ушел в тень деревьев, через проходные дворы, через стройки. Свет в магазине не горел, но Данила знал, что Нина Ивановна там. Он тихо поцарапался в окно.
Промытая связка оказалась старинным серебряным ожерельем из волчьих зубов. Желтоватые зубы, крупные резцы, конические клыки и бугорчатые коренники тускло и хищно скалились в электрическом свете. От них даже сейчас становилось не по себе.
Данила после ледяного душа – горячей воды в магазине не было – ежился под старым, протертым местами до прозрачности махровым халатом. Вода с его длинных волос капала прямо на пол.
– Уберите, Даня, пожалуйста, мне они почему-то действуют на нервы, – не выдержала Нина Ивановна.
Но Даня, словно не слыша ее, взял старую лупу на латунной ручке.
– Так… клык загнут больше, чем на девяносто градусов… эта парочка, нет, троечка… хищнические зубы тоже имеют большой скос… И размеры, размеры… Нет, Нина Ивановна, страхи ваши напрасны: это не волк, это собака. Такая, что называется, среднекрупная, эрдель или сеттер. Впрочем, конечно, ни тот ни другой, поелику ни тех ни других в середине девятнадцатого века еще не существовало, а проба на серебре говорит нам именно об этом времени. Вот вам развлечение, Нина Ивановна, – я уверен, вы непременно расскажете какую-нибудь историю на этот счет, хотя, конечно, в витринку мы, скорее всего, это не положим… Не положим… – Впрочем, Данила говорил больше для себя, не забывая при этом методично натягивать на себя цивильное платье. – Так кто бы это мог быть? А быть, значит, некому, кроме гончака, несчастнейшей собаки русской охоты…