— Я закончил, господин бригадир, — сказал он,
отходя. — Наверное, теперь имеет смысл заняться этим Арну?
— И вплотную… — зловеще протянул
Ламорисьер. — Гастон, уберите этого придурка! Пусть покажет нам Арну!
Месье Арну, буквально через минуту доставленный опять-таки
двумя рослыми жандармами, сразу показался птицей совершенно другого полёта:
молодой человек с живописной шапкой чёрных волос, лицом интеллигента и
довольно-таки гордой осанкой. Оказавшись на пороге, он повёл себя совершенно
иначе, нежели с первых секунд раздавленный Лябурб. Остановился, дерзко вздернув
подбородок, глядя на сыщиков с вызовом, с этакой показной несгибаемостью.
Бестужеву подобные субъекты были прекрасно знакомы. Ламорисьеру, судя по всему,
тоже.
— Нет, вы только посмотрите, господа мои! —
рявкнул он, иронически кривясь. — Что за фигура, что за осанка, что за
пылающий взгляд! Можно подумать, перед нами сподвижник Орлеанской Девы! Эй,
свинья! Ты что, идейный? У тебя в жизни есть высокие идеалы? Готов на гильотину
пойти за ценности анархизма?
Молодой человек молчал, гордо задрав подбородок.
— Давайте сюда эту свинью, — распорядился
бригадир, щёлкнув толстыми сильными пальцами.
Двое агентов живо сграбастали Арну за локти, бегом протащили
через комнату и швырнули на стул. Демонстративно медленно обойдя вокруг него,
Ламорисьер нехорошо засопел. Потом схватил со стола толстенную книгу без
обложки, нечто вроде энциклопедии, размахнулся и обрушил её на макушку Арну.
Звук получился неописуемый. Арну, громко охнув, инстинктивно пригнулся, хотел
вскочить, но те же агенты крепко ухватили его за локти, а Ламорисьер продолжал,
яростно скалясь, охаживать арестованного по голове, по плечам, по спине толстым
фолиантом.
«Следов, конечно, не останется ни малейших, — подумал
Бестужев, наблюдавший это зрелище без малейшего душевного протеста, но с
большим удивлением. — Ну прямо-таки шантарский частный пристав Мигуля,
только тот в похожих случаях пользуется валенком, набитым песком. Но ведь это
политический, а не уголовный! Вот, значит, какое тут у них обхождение с
подобной публикой — в республике, которую нам ставят в пример, матушке либерте,
эгалите и прочих фратерните…»
Если честно, он испытывал откровенную зависть. Судя по
совершенно спокойным, даже чуточку скучающим лицам присутствующих, этакое
неделикатное обхождение с задержанными политиками было в порядке вещей. Бог ты
мой, как непринуждённо, как бесцеремонно ведут себя с этой публикой французские
жандармы! Завидки берут, серьёзно! Жутко представить, какая катавасия поднялась
бы в России, посмей российский жандарм или сотрудник Охранного не то что
энциклопедией по голове лупить, а просто затрещину отвесить политику на допросе!
Держава, от западных рубежей до берегов Тихого океана, долго сотрясалась бы в
пароксизмах благородного гнева… А здесь это запросто — лупят идейных по
мордасам, словно становой — пьяного деревенского мужика… Цивилизация… Европа… А
мы-то как отстали, сиволапые, с нашим культурным обхождением… Завидно-то как!
Швырнув книгу на стол, Ламорисьер шумно отдувался. Потом,
сграбастав за ворот здоровенной лапищей поникшего анархиста, вздёрнул его со
стула, притянул к себе и обманчиво мирным голосом сообщил:
— Вообще-то я уважаю идейных, я сам, можно сказать,
идейный, только идеи у меня малость попроще: всякая сволочь вроде тебя должна
обретаться в тюрьме и на каторге, при этом испытывая максимальные неудобства… Я
тебя больше и пальцем не трону, птенчик, я вообще не буду с тобой
разговаривать, а передам тебя господам из уголовной полиции. Потому что дело
твоё насквозь уголовное: соучастие в убийстве агента бригады по розыску
анархистов. То, что соучастие было, доказать — раз плюнуть, и Лябурб, чтобы
самому не загреметь за решётку, на тебя даст обширнейшие показания, и прочие
циркачи… Доказать, что ты был сообщником убийц — раз плюнуть. Каторга
обеспечена. А на каторге тебе станет совсем весело… У меня есть знакомства в
Министерстве юстиции и тюремном ведомстве. В лепешку разобьюсь, а устрою, чтобы
тебя содержали не с подобными тебе политиканами, вообще не с белыми, а с
марокканцами и прочими черномазыми. Ты уже, я так понимаю, достаточно потёрся
среди анархистов, не мог не слышать краем уха о каторжных порядках… Этот
черномазый сброд очень пылкий, помешан на сексуальных забавах… а женщин там не
имеется, вот они и приходуют друг друга в ротик и задик… Соображаешь, идейная
свинья? — Он разжал пальцы, отступил на полшага, хмыкнул, звонко похлопал
молодого анархиста по щеке. — Что с тобой будет, когда окажешься в бараке
с парой десятков черномазых скотов? Они тебя быстренько на четвереньки
поставят… Богом клянусь и маменькой, что так и устрою. И будешь ты не стенающим
в буржуазном узилище идейным борцом, а покладистой белой девочкой для грязных
марокканцев и вонючих негров. А поскольку этот сброд о медицине имеет самые
зачаточные представления, то сифилис среди них распространён так же, как
алкоголизм среди богемы. Я специально интересовался у докторов, почитал
кое-какие медицинские труды. Сейчас я тебе растолкую, как будут выглядеть твоя
задница и ротик уже через годик. По-научному эти опухоли называются «кондиломы»
и более всего напоминают цветную капусту… Ты видел цветную капусту?
Вновь взяв анархиста за ворот, похохатывая, самым
насмешливым и пренебрежительным тоном он принялся расписывать то печальное
зрелище, в какое превращаются пораженные сифилисом вышеназванные части тела.
Лекция, надо сказать, была весьма даже неаппетитная — но воздействие своё не
могла не оказать. Бестужев видел, как побледнел арестант, как он изо всех сил
пытается сохранять гордое самообладание, но получалось это у него плохо. «Вив
ля Франс! — мысленно воскликнул Бестужев. — Умеют они здесь работать
с политическими, душа радуется… жаль, не перенять нам сей полезный опыт, и
надеяться нечего…»
— Ну? — осведомился Ламорисьер с интересом,
выпустив Арну и отступая на шаг. — Хрюкни что-нибудь, свинья, а то я один
пою арии наподобие Кристины Нильсон, у меня уже в глотке пересохло… Ну?
— Вы не посмеете… — пробормотал Арну, несомненно,
ничуть не обрадованный открывшимися перед ним безрадостными перспективами.
— В самом деле? — захохотал Ламорисьер. —
Интересно, с какой стати не посмею? Кто мне помешает? Я эту штуку уже проделал
с Грамену-Соловьем, и с господином Ламбером Дюруа, и с прекрасно тебе, должно
быть, знакомым Пелитри… Прекрасно проскакивало. Быть может, тебе и удастся
потом отослать весточку с каторги, быть может, публика будет тебе и
сочувствовать и чувствительные дамы ужаснутся… Только чем это тебе поможет,
если к тому времени твоя задница будет напоминать грядку с цветной
капустой? — он помолчал, потом продолжал едва ли не сочувственно: — Твоя
беда в том, малыш, что ты — мелкий. Понимаешь? Ты мелкая сошка, у тебя нет ни
известного имени, ни политического веса. С фигурами крупными так, конечно,
поступать опасно, либералы и пресса поднимут визг до небес, господа из
парламента развоняются… А вот с мошкой вроде тебя и не такое пролезет без
всякого для нас ущерба… Или я не прав? Ну скажи мне, что я не прав! Только, я
тебя умоляю, аргументированно! Молчишь, марокканская мадемуазель? И правильно
молчишь, крыть тебе нечем. Не будем откладывать развлечение до каторги, я уже
сегодня позабочусь, чтобы тебе в тюрьме подыскали соответствующую камеру — с
теми самыми озабоченными черномазыми… — И он, вульгарно хихикая, похлопал
Арну пониже спины. — Весёленькая у тебя будет брачная ночь… — Он
отступил ещё на шаг, скрестил руки на груди и произнёс уже совершенно деловым
тоном: — Ну, хватит. Некогда мне с тобой забавляться. Гравашоль с дружками
гуляет на свободе, нам попался ты один, вот и придётся на тебе отыграться.
Поскольку никакой пользы от тебя не предвидится. Так что отправляйся-ка ты к
паршивым марокканцам, осваивать новые сексуальные впечатления… Ну зачем ты мне? —
Он отвернулся, махнул рукой и безразличным тоном произнёс: — Рауль, кликни
жандармов, пусть посадят его в «салатницу» и отвезут куда следует. Я приеду в
тюрьму через часок и за бутылочкой потолкую с моим старым приятелем Буаси, уже
не раз оказывавшим подобные пикантные услуги… Что вы стоите? Уберите эту
свинью, она мне ни к чему…