— Да, верно… — Композитор сморщил лоб, словно прикидывая, до какой степени позволительно ему нарушать нормы, установленные на борту лайнера. — Неприятное обстоятельство. Хотя мы могли бы устроиться во втором классе… А впрочем, есть идея получше. Мы с женой занимаем suite — там две соединенные между собой каюты, — и прекраснейшим образом можно накрыть стол на троих. Окажете нам честь?
Макс, все еще в растерянности, отвечал с запинкой:
— Вы очень любезны… Но я, право, не знаю, могу ли…
— Не беспокойтесь. Я сам переговорю с суперкарго и все улажу. — Композитор сделал последний глоток и твердо, с легким стуком, словно припечатав сказанное, поставил бокал на стол. — Итак, вы согласны?
Теперь Макса останавливала только простая осторожность. Ничего опасного это предложение в себе не заключало. А если все же заключало? Ему требовались время и толика новых сведений, чтобы взвесить все «за» и «против». Ведь Армандо де Троэйе ввел в игру новый и совершенно неожиданный элемент.
— Но как отнесется к этому ваша супруга? — спросил Макс.
— Меча будет в восторге, — снова припечатал композитор, движением бровей потребовав у официанта счет. — Она уверяет, что танцора, равного вам, никогда еще не встречала. Так что вы и ей тоже доставите удовольствие.
Не взглянув на счет, он поставил на нем подпись и номер каюты, положил на поднос банкноту, чаевые, и встал из-за стола. Повинуясь рефлексу учтивости, Макс тоже хотел подняться, но де Троэйе, опустив ему руку на плечо, удержал. Рука оказалась крепче, чем можно было ожидать от музыканта.
— Я некоторым образом хотел посоветоваться с вами, — тут он за цепочку вытянул из жилетного кармана золотые часы, небрежно скользнул по ним взглядом. — Итак, в полдень? Каюта 3-А. Мы ждем вас.
С этими словами он вышел, не дожидаясь ответа и считая само собой разумеющимся, что приглашение принято. И после того, как Армандо де Троэйе покинул бар, Макс еще некоторое время смотрел ему вслед. И раздумывал о том, какой непредвиденный оборот приняли или могут принять события, развития которых он ожидал в ближайшие дни. И в конце концов пришел к выводу, что открываются перспективы новые, нежданные и более обнадеживающие, нежели можно было предположить ранее. Дойдя в своих размышлениях до этого пункта, он насыпал сахар горкой в ложечку, положенную на бокал с абсентом, и тоненькой струйкой пустил сверху воду, глядя, как сахар исчезает в зеленой жидкости. И, поднося бокал к губам, улыбнулся самому себе. На этот раз жгучий и сладкий вкус не напомнил ему ни капрала Бориса Долгорукого-Багратиона, ни трущобы Марокко. Его мысли занимало жемчужное ожерелье, под огнями люстр сверкавшее и переливавшееся на груди Мечи Инсунсы де Троэйе. И линия ее обнаженной шеи, стройно вознесенной от плеч к затылку. Ему захотелось засвистать танго, и он почти уже сделал это, но вовремя вспомнил, где находится. Когда же поднялся из-за столика, вкус абсента во рту стал сладостен, как предощущение женщины и приключения.
Портье Спадаро слукавил: номер и вправду мал, из мебели только старинный зеркальный шкаф, бюро да узкая кровать; ванная и вовсе убогая. Слукавил насчет вида — в единственное окно, выходящее на запад, видны часть Сорренто над Марина-Гранде, густая зелень парка, виллы, стоящие на крутом гористом склоне мыса Капо. И когда Макс отворяет обе створки и, ослепленный светом, выглядывает наружу, то различает даже часть залива с расплывающимся вдалеке островом Искья.
После ванны, набросив на голое тело белый махровый халат с вышитым на груди логотипом отеля, шофер доктора Хугентоблера разглядывает себя в зеркало. Придирчивый взгляд, обостренный профессиональной привычкой изучать особей рода человеческого — от этого зависит успех или провал его начинаний, — медленно скользит по застывшему перед зеркалом старику, который всматривается в собственные мокрые седые волосы, морщины, усталые глаза. Все еще ничего себе, делает он вывод: если снисходительно отнестись к ущербу, который в таком возрасте обычно наносится внешности мужчины. Следы убытков, поражений, упадка. Невосполнимых потерь. В поисках утешения он ощупывает себя под халатом: несомненно, отяжелел и раздался в поясе, но талия все же сохраняет пристойный объем, фигура — былую стать, глаза — живой блеск, а осанка подтверждает, что упадок, годы неудач и безнадежности так и не смогли согнуть его. В доказательство Макс, как актер, отрабатывающий трудный кусок роли, несколько раз подряд улыбается в зеркало старого шкафа, и эти внезапно вспыхивающие улыбки, которые совсем не кажутся заготовленными заранее, освещают лицо: оно привлекательно, располагает к себе и, как золото убедительным знаком высокой пробы, отмечено даром внушать доверие. Так он стоит неподвижно еще секунду, и улыбка очень медленно, будто сама собой, гаснет у него на губах. Потом берет гребешок с бюро и на свой прежний манер зачесывает волосы назад, прочерчивая слева и очень высоко безупречно ровный пробор. Критическим оком окинув результат, приходит к заключению, что все еще не утратил былую элегантность повадки. Или может не утратить, если постарается. Все еще сквозят и подразумеваются навыки хорошего воспитания, которые в былые годы нетрудно было выдать и за приметы хорошей породы: годами, привычкой, необходимостью и талантом навыки эти отшлифованы до такого блеска, что в нем давным-давно исчез даже малейший след первоначального обмана. Все еще угадываются следы прежней притягательной силы, позволявшей ему когда-то с дерзкой самоуверенностью промышлять в краях неведомых — если не враждебных. Пускать там корни и даже процветать. По крайней мере, до совсем еще недавних пор.
Макс сбрасывает халат и, насвистывая «Вернись в Сорренто», начинает одеваться с медлительной взыскательностью былых времен, когда сборы — рутинный ритуал выбора: как именно заломить шляпу, каким узлом завязать галстук, каким из пяти способов разместить белый платочек в верхнем кармане пиджака — заставляли его в хорошие минуты, когда верится в свои силы и в свою удачу, чувствовать себя воином, надевающим доспехи перед битвой. И это вот смутное дуновение былого, знакомый аромат ожидания и неизбежности схватки тешит его оживающую гордыню, меж тем как он натягивает хлопчатобумажные трусы, серые носки — это требует известных усилий и, чтобы не сгибаться, ему приходится сесть на кровать, — сорочку, ведущую происхождение от гардероба доктора Хугентоблера и потому чуть широковатую в талии. В последние годы носят обтягивающие пиджаки, расклешенные брюки, приталенные блейзеры и рубашки, но Макс не в состоянии следовать моде, тем более что ему нравится классический покрой бледно-голубой «Sir Bonser» с воротником «баттон-даун» — и она, как и все прочее, сидит так, будто сшита по мерке. Прежде чем застегнуться, Макс останавливает взгляд на звездчатом, диаметром около дюйма, шраме на левой стороне груди, чуть ниже ребер — это память о пуле, которая 2 ноября 1921 года в марокканском городке Тахуда задела легкое, уложила на койку в госпитале Мелильи и оборвала недолгую военную карьеру Макса Косты: за пять месяцев до этого под этим именем, навсегда сменившим прежнее — Максимо Ковас Лауро, — его зачислили в 13-ю роту первого батальона Иностранного легиона.
Танго, пояснил Макс, это слияние нескольких элементов — андалузского танца, хабанеры, милонги и безымянной пляски чернокожих рабов. Гаучо-креолы, со своими гитарами все ближе подступая к кабакам, тавернам и притонам на окраинах и в предместьях Буэнос-Айреса, освоили и милонгу-песню, а вслед за тем — и танго, начинавшееся как милонга-танец. Важный вклад внесли и негритянские музыка и пляски, потому что в ту эпоху пары танцевали не в обнимку, но лишь соприкасаясь друг с другом. Это позволяло выполнять фигуры, как бесхитростные, так и замысловатые, с большей свободой, чем теперь.