Карла фон Дейнима сегодня за ужином не было, так что языки
постепенно развязались. И под конец Шейла все-таки произнесла одну реплику. Это
было после того, как миссис Спрот сказала своим пронзительным писклявым
голосом:
– По-моему, немцы в ту войну допустили большую ошибку, что
расстреляли сестру Кэвелл
[33]
. Это всех против них настроило.
И тогда Шейла, вскинув черноволосую голову, спросила:
– Почему бы им было ее не расстрелять? Она ведь была
шпионка, разве нет?
– Нет, нет! Шпионкой она не была.
– Ну все равно, помогала англичанам бежать с вражеской
территории, какая разница. И поэтому заслуживала расстрела.
– Но расстрелять женщину!.. И медсестру!..
Шейла встала из-за стола.
– А по-моему, немцы поступили правильно, – проговорила она и
вышла через открытую дверь в сад.
Десерт из недозрелых бананов и вялых апельсинов уже давно
дожидался на столе. Кончив ужинать, все поднялись и вместе перешли в «салон»
пить кофе. Только Томми, не привлекая ничьего внимания, выскользнул на веранду.
Шейла Перенья стояла, облокотившись о перила, и смотрела на море. Томми подошел
и встал рядом.
По частому, неровному дыханию девушки было ясно, что она
чем-то сильно взволнована. Он протянул ей сигареты. Она взяла одну.
– Чудесная ночь, – заговорил Томми.
Она тихо, с чувством ответила:
– Была бы чудесная, если бы...
Томми вопросительно взглянул на нее. Он только теперь до
конца оценил своеобразную привлекательность этого молодого существа, полного
бурных чувств и жизни, бьющей через край. Из-за такой, подумал он, недолго
голову потерять.
– Если бы не война, хотели вы сказать? – спросил Томми.
– Вовсе нет. Войну я терпеть не могу.
– Как и все мы.
– Иначе, чем я. Я не выношу все эти разглагольствования о
войне, и самодовольство, и этот отвратительный, подлый патриотизм.
– Патриотизм? – не понял Томми.
– Да. Я ненавижу патриотизм, вы слышите? Всю эту демагогию:
«родина», «за родину», «во имя родины». «Предатель родины – умер за родину –
служил родине». Почему это страна, в которой живешь, должна иметь такое
значение?
Томми ответил:
– Нипочему. Имеет, и все.
– А для меня нет! Вам хорошо – разъезжаете по всей
Британской империи, покупаете и продаете товары, а потом возвращаетесь,
загорелый и набитый всякими пошлостями, разговорами про туземцев, про бремя
белого человека и прочее.
Томми мягко заметил:
– Я не такой уж, надеюсь, беспросветный болван, моя милая.
– Конечно, я слегка преувеличиваю. Но вы ведь меня поняли?
Вы верите в Британскую империю и в эту дурацкую идею смерти за отечество.
– Мое отечество, – с горечью сказал Томми, – кажется, не
особенно жаждет, чтобы я за него умирал.
– Возможно. Но вы этого хотите, хотите умереть за отечество!
А это глупо! Нет ничего, за что стоит умереть. Это только так говорится,
болтовня одна, пена на губах – высокопарный идиотизм. Для меня мое отечество не
значит ровным счетом ничего.
– В один прекрасный день, поверьте, вы еще убедитесь, сами
того не подозревая, что и для вас оно очень даже много значит.
– Нет. Никогда. Я столько приняла горя... Я такое
пережила... – Она было замолчала, но затем вдруг повернулась к Томми и
взволнованно спросила: – Вы знаете, кто был мой отец?
– Нет.
– Его звали Патрик Магуайр. Он... он был сообщником
Кейсмента
[34]
во время прошлой войны. И был расстрелян как предатель. Он погиб
ни за что! За идею! Они друг друга распаляли разговорами, он и все те ирландцы.
Почему бы ему не сидеть тихо дома и не заниматься своими делами. Он умер
мучеником для одних и предателем для других. А по-моему, это было просто
идиотство!
В ее голосе звучал вызов, долго сдерживаемое негодование.
Томми сказал:
– Так вот какая тень омрачала вашу жизнь с самых ранних лет?
– Еще как омрачала! Мать сменила фамилию. Несколько лет мы
жили в Испании, и она всем говорит, что мой отец был наполовину испанец. Мы
всюду должны лгать, где бы ни очутились. Мы изъездили всю Европу. Наконец вот
заехали сюда и открыли пансион. По-моему, ничего отвратительнее нельзя
придумать.
Томми спросил:
– А ваша мать, как она ко всему этому относится?
– К тому, как умер мой отец? – Шейла немного помолчала,
нахмурив брови. Потом неуверенно ответила: – На самом деле я даже не знаю...
Она никогда со мной об этом не говорила. У моей матери не так-то просто
разобрать, что она чувствует или думает.
Томми кивнул.
Шейла вдруг сказала:
– Я... я не знаю, почему я вам все это наговорила. Разнервничалась,
наверно. С чего вообще это началось?
– Со спора про Эдит Кэвелл.
– А, ну да. Патриотизм. Я сказала, что ненавижу патриотизм.
– А вы не помните, что сказала сама сестра Кэвелл?
– Она что-то сказала?
– Да. Перед смертью. Вы не знаете?
И Томми повторил предсмертные слова Эдит Кэвелл:
– «Патриотизм – это еще не все... Мне надо, чтобы у меня в
сердце не было ненависти».
Шейла охнула. Прикусила губу. И, резко повернувшись, убежала
в темноту сада.
2
– Так что, как видишь, Таппенс, все сходится одно к одному.
Таппенс задумалась, кивнула. Они разговаривали с глазу на
глаз у воды. Таппенс стояла, облокотясь о стену волнолома, Томми сидел на
парапете, возвышаясь над нею, и ему был бы виден оттуда всякий, кто вздумал бы
двинуться от набережной в их сторону. Впрочем, он не особенно опасался
появления соглядатаев, так как загодя выяснил у обитателей пансиона, кто куда
собирается после завтрака. К тому же их встреча с Таппенс имела вид вполне
случайный – эдакая приятная неожиданность для дамы и некоторая неловкость для
него самого.