Когда случались эти маленькие споры, Тонио кидало в жар и в
холод. Стоило ему подумать о женщинах, которые окружили бы его на этих балах,
как он испытывал удушающий страх. А потом невольно начинал думать о Беттине в
гондоле. Воспоминание было таким ярким, что ему казалось, он чувствует качание
лодки, вдыхает запах воды, дышит воздухом Венеции и снова ощущает теплоту,
влажность маленькой, покрытой волосами расщелины между ног Беттины, невероятную
шелковистость кожи с внутренней стороны бедер, куда он порой приникал лицом.
В такие моменты он молча распрямлял спину и смотрел в окно
кареты, словно был погружен в философские раздумья.
Возвращаясь однажды ночью из театра, Тонио подумал, что в
стенах консерватории он никогда не будет в полной безопасности. Если учесть,
что Лоренцо каждый раз встречал его своей зловещей улыбочкой, то стоит только
удивляться, что такая мысль не пришла в голову Тонио много раньше.
* * *
И все же вечера эти значили для Тонио все. Он любил неаполитанские
театры, и все нюансы спектаклей были важны для него. Временами после нескольких
бокалов вина он становился весьма разговорчивым, и они с Гвидо в запальчивости
постоянно перебивали друг друга.
Но иной раз к Тонио приходило обескураживающее понимание
странности происходящего. Их с Гвидо общение по большей части походило на
вражду. Тонио часто бывал столь же высокомерен, сколь Гвидо — мрачен.
Как-то ночью они ехали вдоль берега моря в открытом экипаже,
ощущая солоноватость теплого воздуха, и Гвидо откупорил купленную им бутылку
вина, а звезды в чистом небе висели, казалось, особенно низко и сверкали
особенно ярко... Внезапно Тонио понял, что не может более терпеть ту
холодность, что существует между ними. Он смотрел на профиль Гвидо на фоне
белой пены и думал: «Этот грубый тиран делает мою и без того нелегкую жизнь еще
тяжелее, хотя всего лишь несколькими словами похвалы мог бы ее облегчить. И в
то же время передо мной — красиво одетый синьор, и говорит он со мной так,
словно мы хорошие приятели, беседующие в гостиной. Гвидо — это два разных
человека». Тонио вздохнул.
А маэстро, похоже, не понимал, о чем думает ученик. Тихим
голосом он рассказывал ему о талантливом композиторе Перголези, ныне умиравшем
от чахотки, который был осмеян в Риме на премьере своей первой оперы и так и не
оправился от этого.
— Римская публика — худшая из всех, — вздохнул
Гвидо.
А потом посмотрел на море, словно потеряв мысль. Но чуть
погодя рассказал, что Перголези, его ровесник, много лет назад поступил в
Консерваторию бедных детей Иисуса Христа. И если бы он, Гвидо, полностью
отдался в свое время сочинительству музыки, то наверняка теперь и ему бы
пришлось беспокоиться по поводу римской публики.
— А почему вы полностью не отдались
сочинительству? — спросил Тонио.
— Я стал певцом, — пробормотал Гвидо.
И Тонио вспомнил пламенную речь, которую произнес перед ним
маэстро Кавалла в ту ночь, когда он поднимался на гору. Он устыдился того, что
забыл об этом. Он так много думал о себе, о своей боли, о своем выздоровлении,
о своих маленьких победах, что почти никогда не размышлял об этом человеке,
находившемся всегда рядом с ним. «Так, может быть, именно поэтому он презирает
меня?»
— Та музыка, которую вы часто даете мне... Она ведь
ваша, да? — спросил Тонио. — Она просто чудесная!
— У тебя нет права судить о моей музыке! —
внезапно рассердился Гвидо. — Это я буду говорить тебе, хороша ли моя
музыка, и это я буду говорить тебе, хорошо ли ты поешь!
Тонио был уязвлен. Он сделал большой глоток вина, а потом
без предупреждения и неожиданно для себя самого обнял Гвидо.
Маэстро в ярости грубо оттолкнул его.
Но Тонио, смеясь, пожал плечами.
— Однажды вы обняли меня, нет, дважды, помните, —
сказал он. — Так и я иногда хочу обнять вас...
— С какой стати! — рявкнул Гвидо.
Он забрал бутылку из рук Тонио и отхлебнул вина.
— Потому что я не презираю вас так, как вы презираете
меня. И во мне нет такого раздвоения личности!
— Презираю тебя? — прорычат Гвидо. — Да ты
лично меня вообще не волнуешь! Меня волнует только твой голос! Ты удовлетворен?
Тонио, откинувшись на спинку кожаного сиденья, обратил взор
к звездам. Настроение его окончательно испортилось. «Какое мне дело до того,
что чувствует или думает этот мужлан? Почему я обязан любить его? Почему я не
могу просто брать то, что он мне дает?..» Потом он почувствовал дрожь,
предупреждавшую его о старой боли, и, чтобы отвлечься, стал размышлять об
опере, которую они только что прослушали, о разных мелких музыкальных
проблемах, о чем угодно, лишь бы не думать об одиночестве, которое он внезапно
ощутил. На мгновение ему показалось, что в его жизни вообще никогда не было
большого дома в Венеции, где он жил с отцом, матерью и учителями, составлявшими
столь важную часть его жизни, и... Был только Неаполь, было это море, был этот
его нынешний дом.
* * *
Пару дней спустя в конце особенно неудачного и жаркого дня
Гвидо сообщил Тонио, что он может спеть маленькую партию в хоре консерваторской
оперы.
— Но ведь это уже завтра вечером! — испугался
Тонио, тем не менее подскочив от радости.
— Тебе нужно будет спеть лишь две строчки в
конце, — успокоит его Гвидо. — Ты выучишь их в одну секунду. И тебе
полезно уже сейчас испытать себя на сцене.
Тонио и мечтать не смел, что это случится так скоро.
Оказавшись за кулисами, он пришел в полный восторг и не
успевал впитывать впечатления.
Он заглядывал в гримерные, где столики были уставлены
пудреницами и румянами, и с благоговейным ужасом смотрел на огромный ряд
разукрашенных арок, которые медленно поднимали веревками в черную пустоту над
сценой, а потом беззвучно опускали вниз. На огромном пространстве за задником
были собраны декорации других опер, казавшиеся Тонио бесконечным запутанным
лабиринтом. Он наткнулся на золотую карету, покрытую бумажными цветочками, и на
прозрачные холсты с еле заметными следами звезд и облаков на них.
Мимо пробегали мальчики со шпагами в руках, с золочеными
картонными урнами, полными бумажных листьев.
И как только репетиция началась, Тонио был поражен тем, как
из хаоса возникла гармония, цепочкой поплыли перед ним исполнители, оркестр
вдохновенно грянул аккомпанемент, одна восхитительная ария сменялась другой, а
голоса поражали виртуозностью.
На следующий день, не в силах побороть волнение, он с трудом
мог сосредоточиться на своих собственных упражнениях, пока наконец Гвидо не
свел их к тем двум строчкам, что предстояло спеть в хоре.