Но Карло Трески удивил их. Он не только женился на матери
Тонио («Достаточно для того, чтобы воспламенить самого смиренного кастрата!» —
прокомментировал эту новость маэстро, а ведь Тонио никак нельзя было назвать
«смиренным кастратом»), но и за три года произвел на свет двух здоровых
сыновей.
А Марианна Трески снова была беременна.
Гвидо не слишком задумывался об этом, пока не настала пора
уезжать из Неаполя и маэстро не предупредил его, чтобы он не спускал с Тонио
глаз.
— Я боюсь, что он выжидает подходящего случая. В нем
как будто сосуществуют два близнеца. Один любит музыку больше всего на свете, а
другой жаждет мести.
Гвидо ничего не ответил, но вспомнил маленький городок в
Венето, избитого и растерзанного мальчика, лежавшего на забрызганной кровью
грязной постели.
И, что хуже всего, он вспомнил о своей роли во всем этом
кошмаре.
Глядя на капельмейстера, он почувствовал внезапную слабость
и словно онемел. Образ двух близнецов в одном теле потряс его. Никогда прежде
не думал он о таких вещах. Он даже не знал, как это назвать. Но ему нередко
случалось видеть у своего ласкового и милого любовника лицо его темного
близнеца, достаточно часто приходилось испытывать, как от него исходят
ненависть, гнев и холод, которые можно почувствовать физически, как холод инея
на влажных стенах какой-нибудь гостиницы на севере.
Но он знал также и другого близнеца, жившего и дышавшего в
теле Тонио, — того, который так же страстно жаждал выйти на сцену театра
Аржентино, как этого хочет Гвидо. Этот близнец обладал голосом, какого нет ни у
кого на свете, и способен был любить и яростно, и нежно. Именно этот человек
стал для Гвидо самой жизнью.
— Не спускай с него глаз, — просил его маэстро со
страхом в голосе. — И дай ему увидеть все, что предлагает мир. Пусть он
получит любые удовольствия, какие пожелает. Корми только одного близнеца, а
другого заставь голодать, с тем чтобы в тот час, когда между ними случится
битва, один обязательно уступил другому.
Гвидо кивнул. Этот образ тоже поразил его. Но в свинцовой
тишине, нависшей над комнатой, он был не в состоянии выразить хотя бы малейшее
согласие с мыслями маэстро, он мог думать только о том маленьком городке и о
том униженном ребенке, которого держал на руках. Он думал о том, как даже
посреди всего этого кошмара он так хотел заполучить этот голос, что не мог
скорбеть о попранной невинности.
А это значило, что где-то в душе Тонио жила частичка его
самого, которая тоже жаждала возмездия.
Конечно, а как могло быть иначе!
* * *
Да, старый ужас снова посетил его. Но он никогда и не
исчезал. Только раньше Гвидо боялся, что Тонио станет жертвой собственных
душевных мук. Теперь стало понятно, что главной бедой станет стремление к
мести. Собственно, это было одно и то же. Гвидо постоянно носил в себе
предощущение беды, оно было подобно осознанию своей смертности и приводило его
в отчаяние, заставляло замолкать и чувствовать, как мороз пробегает по коже.
Поговорить об этом с Тонио ему никогда не удавалось.
Действительно, в те страшные дни, когда приходили письма с Венето, именно тот,
второй близнец, читал и уничтожал их, а потом погружался в оцепенение, словно
надышавшись ядовитых паров, исходивших от присланной бумаги.
Но существовал и другой — лучезарный и полный энергии —
Тонио, который говорил с ним о предстоящей опере, о театре, о том, что нужно
взять с собой из Неаполя, а что оставить. Он спрашивал, сколько зрителей вмещает
театр Аржентино.
— Я понимаю, что это значит для тебя, — сказал он
однажды Гвидо. — Нет, нет, я говорю не о себе и не о тебе как моем
учителе. Я говорю о Гвидо-композиторе. Я понимаю, что это значит.
— Тогда не говори об этом, — улыбнулся
Гвидо. — А то замучишь нас обоих.
Они переговаривались нежно, взволнованно и то и дело
смеялись, упаковывая ноты, книги и огромное количество разных вещей, стразов и
кружев, что представлял собой гардероб Тонио.
«Корми одного близнеца», — говорил ему маэстро.
Да, он будет делать это, потому что это единственное, что он
может сделать, единственное, что делал до сих пор. Он в состоянии только учить,
направлять, любить и превозносить этого несравненно талантливого и прекрасного
певца, своего возлюбленного, Тонио, мечтающего теперь о таком же успехе, о
котором он, Гвидо, грезил много лет назад, собираясь дебютировать в Риме.
* * *
Но почему-то всю дорогу до Рима Гвидо мучили воспоминания и
о другой былой трагедии — о том, как он сам потерял голос. Он нисколько не был
склонен копаться в прошлом, во всяком случае не больше, чем в сложных символах,
однако в редкие мгновения эта старая боль так захватывала его, что он понимал:
эти воспоминания ничуть не смягчились со временем.
А может быть, когда все было уже сказано и сделано, эти
мысли нахлынули на него из-за того, что он не мог думать о расставании с
маэстро Кавалла и школой, в которой жил с шестилетнего возраста.
То есть его сознание вытащило откуда-то из глубин эту старую
муку, чтобы защитить его от тяжести расставания. Но он не очень-то верил в это.
И сам не знал почему.
Боль утраты по-прежнему терзала его, усугубленная словами
маэстро относительно Тонио: «Дай ему увидеть все, что предлагает мир. Пусть он
получит любые удовольствия, какие пожелает».
Так что же, в конце концов, испытывал Гвидо? Мучительное
ощущение того, что он теряет что-то исключительно драгоценное и что у него
отбирают нечто, сопоставимое с его голосом? Нет! Сейчас Тонио ни за что не
покинет его, чтобы совершить свое жуткое паломничество в Венецию, если даже он
и в самом деле собирается его предпринять.
И все же ощущение оставалось. Дурное предчувствие. Наводящее
ужас.
* * *
Даже теперь, сидя в тишине своей комнаты во дворце
кардинала, Гвидо осознавал, что предчувствие беды не покидает его. И оно
обострялось воспоминанием о том, как вспыхивало лицо кардинала Кальвино всякий
раз, когда он бросал взгляд на Тонио. Какая невинность! Наверняка его
преосвященство действительно был абсолютно святым, каким все считали его, иначе
бы скрыл свои чувства и никогда не пошутил бы так глупо.
Поприветствовав музыкантов, кардинал покинул дворец.
Гвидо смотрел, как необычайная процессия выезжает за ворота.
Пять карет с облаченными в ливреи кучерами и лакеями составляли свиту
кардинала. И уже в пяти шагах от дома кардинал кинул в толпу первую горсть
золотых монет.