Симон давно бросил молиться богу, перестал разговаривать с другом и братом Иисусом, хотя мама и просила никогда не забывать о нем и верить в него. Симон давно понял, что это бесполезно, но не говорил с мамой об этом — он помнил, как она рассердилась, когда он ей так прямо и сказал. Он знал, что никто не в силах помочь маме победить Грима, и бог — в первую очередь. Он хорошо выучил, кто такой бог — великий, всемудрый и всесильный творец всего живого, небес и тверди земной. И раз так, значит, бог сотворил и Грима, и это не кто-нибудь, а сам бог дарует этому чудовищу жизнь, это бог дозволяет ему бить маму смертным боем, таскать ее за волосы по кухонному полу и плевать ей в лицо. А еще иногда бог разрешает Гриму накидываться на Миккелину, «чертову дебилку», и бить ее, и издеваться над ней, а иногда — накидываться на Симона, бить его ногами и руками, да так сильно, что однажды Симон остался без зуба, а из десен долго шла кровь.
У детей спросили вдруг:
«Кто ваш самый лучший друг?»
Отвечают дети тут:
«Иисус его зовут».
Хорош лучший друг, ничего не скажешь!
Грим, конечно, неправду говорил. Никакая Миккелина не дебилка. Симон-то считал, что она поумнее будет их всех, вместе взятых. Просто она слова не умеет выговаривать. Симон был уверен — если Миккелина захочет, обязательно заговорит. Симон был уверен — она сама так решила, что будет молчать, и Симону казалось, он знает почему. Потому что она до смерти боится Грима, не меньше, чем Симон, и даже больше, чем Симон, потому что Грим то и дело поминает ее, говорит, мол, надо ее вышвырнуть на помойку вместе с этой уродской коляской, мол, она безмозглый чурбан, каких свет не видывал, мол, сил его уже нет смотреть, как она жрет — он-то добывает еду потом и кровью, а она-то ничего не делает! Нахлебникам в его доме не место! И еще говорит, что над ними все смеются, над всей семьей, и все из-за нее, потому что она — недоразвитая, умственно отсталая крыса.
Грим тщательно следил за тем, чтобы Миккелина слышала эти его слова, а когда мама совершала жалкие попытки смягчить его речи, насмехался над ней и куражился. Что до Миккелины, ей было все равно, пусть оскорбляет ее, как хочет, угощает какими только пожелает словами, лишь бы не трогал из-за нее маму. Симон читал все это у нее в глазах. Они всегда были лучшие друзья, он и Миккелина, а вот Томас вел себя по-другому, всегда был молчун, одиночка.
Мама тоже прекрасно знала, что никакая Миккелина не умственно отсталая. Она все время с ней занималась — ну, когда Грима не было рядом. Разминала ей ноги. Поднимала и опускала ей правую руку, скрюченную плеть, мазала ей правый бок маслом, которое делала из трав, что собирала на холме. Все время говорила, что настанет день и Миккелина сможет ходить, обнимала ее, брала под руки и водила туда-сюда по дому, говорила, какая у нее сильная дочка, хвалила ее, повторяла, мол, терпение и труд все перетрут.
Она всегда говорила с Миккелиной как со здоровым, полноценным человеком — и наказала Симону с Томасом поступать так же. Брала Миккелину с собой, где бы ни находилась, чем бы семья ни занималась, Миккелина всегда была вместе со всеми — ну, когда Грима не было дома. Они хорошо друг друга понимали, Миккелина и мама. И братья ее хорошо понимали. Любой жест, любое выражение лица — все им было ясно, и не нужно никаких слов. Да Миккелина и так знала все слова, просто не выговаривала их. Мама научила ее читать, и ничто не доставляло ей такой радости, как читать или слушать, как другие читают вслух. Ну разве только если ее выносили на воздух, на яркое солнце — это было еще лучше, чем читать.
И однажды летом, когда началась война и на холме появились британцы, изо рта у сестренки вырвались первые слова. Симон как раз принес Миккелину домой, с солнышка. Он думал положить ее обратно в кровать на кухне, потому что был уже вечер и похолодало. Миккелина весь день веселилась, даже больше, чем обычно, и вдруг как-то по-хитрому сложила губы, раскрыла рот, высунула язык — не иначе, подумал Симон, показывает, как ей было хорошо на солнышке — и издала какой-то звук. Мама от неожиданности выронила из рук тарелку, та упала на пол и разбилась. Обычно, если что-то такое случалось, мама краснела от стыда — вот ведь корова неуклюжая! — но тут ничего подобного. Мама, потрясенная, повернулась к детям лицом и уставилась на Миккелину.
— ЭМАААЭМАААА, — повторила Миккелина.
— Миккелина! — ахнула мама.
— ЭМАААЭМААА, — горланила Миккелина и что есть сил качала из стороны в сторону головой, показывая, как она горда собой и своим успехом.
Мама подошла к дочке, словно не веря своим глазам — и ушам. Симону показалось, мама плачет.
— Эмаааэмааа, — сказала Миккелина, и мама взяла ее из рук Симона и уложила в кроватку с такой осторожностью, словно это самая хрупкая вещь в доме, и долго гладила дочь по голове. Симон еще ни разу не видел, как мама плачет. Грим мог бить ее как угодно — и она кричала от боли так, что едва не лопались барабанные перепонки, звала на помощь, просила перестать, иногда даже молчала — но никогда не плакала. Симон знал, он всегда за ней смотрел. Он понимал, что маме очень плохо, он подходил к ней и обнимал ее, а она говорила, мол, Симон, не думай об этом. Значит, сейчас произошло что-то небывалое, подумал Симон. Наверное, мама плачет из-за того, что знает, как Миккелине трудно, но, наверное, еще из-за того, что радуется — ведь Миккелине впервые удалось произнести звуки. Она совсем этого не ожидала и поэтому очень радуется.
С того дня прошло два года, и Миккелина научилась выговаривать много слов, даже целые предложения. Конечно, ей было тяжело — она вся краснела от напряжения, высовывала язык на всю длину, голова у нее дрожала, словно в припадке, и порой казалось, что вот сейчас отвалится. Грим понятия не имел, что Миккелина научилась говорить. Когда он был рядом, Миккелина наотрез отказывалась раскрывать рот, а мама была только рада хранить новость в тайне — чем меньше внимания Грим обращает на Миккелину, тем лучше. А уж тем более ему не следует знать, что падчерица делает успехи. Все притворялись, будто ничего не произошло. Будто все так же, как раньше. Симон как-то подслушал, как мама говорила с Гримом про сестру — сбивчиво, неуверенно, мол, надо дочкой заняться по-настоящему. Она вполне может научиться ходить, с возрастом окрепнет, может, в школу пойдет. Она ведь и так уже выучила ее читать, а сейчас учит писать здоровой рукой. Может, обратиться куда-нибудь за помощью?
— Она умственно отсталая, — отрезал Грим. — Даже думать забудь. Никогда не говори мне, будто это не так. Она — недоразвитая крыса. И хватит об этом, не хочу больше ничего про уродку слышать.
И больше она не заводила этот разговор, потому что всегда делала так, как говорил Грим. Никакой помощи ни от кого Миккелина не видала, кроме как от мамы и от Симона с Томасом. Братья выносили ее на улицу греться на солнышке и играли с ней.
Симон не очень-то понимал, кто и что Грим, потому что сам всегда старался держаться от отца подальше, но кончилось тем, что Грим заставил его себе помогать. Как Симон подрос, Грим, видимо, решил, что от парня ему будет какой-то прок, и стал брать с собой в Рейкьявик, пусть, мол, таскает из города припасы домой на Пригорок. Дорога в город занимала часа два — нужно было спуститься к Ямной бухте, перейти мост через Ладейную реку, а потом шагать вдоль берега Пролива
[32]
на Банный мыс.
[33]
Иногда они шли другой дорогой, через Высокие холмы
[34]
и вниз, в обход Большой трясины.
[35]
Симон всегда отставал от Грима шагов на четыре-пять, специально, Грим же не говорил ему ни слова и вообще не обращал на него внимания, будто его и нет вовсе, пока не наступала пора нагрузить мальчишку провизией. А тогда он уже гнал его домой. Обратная дорога занимала часа три-четыре, в зависимости от того, сколько груза взваливалось на плечи Симона. Иногда Грим оставался в городе и не появлялся на Пригорке несколько дней кряду.