В такие дни в доме царило некое подобие счастья.
Походы в Рейкьявик дали Симону возможность узнать о Гриме нечто неожиданное. Он очень долгое время дивился этому и так до конца и не понял, что тут к чему. Дома Грим был молчалив, раздражителен и чуть что поднимал на родных руку. Не терпел, когда к нему обращались первыми. Когда сам раскрывал рот, оттуда изрыгались ругательства и оскорбления, он только и делал, что унижал детей и жену; требовал, чтобы ему прислуживали так и сяк, и горе тому, кто осмелится что-то сделать поперек его воли. В общении же с другими людьми казалось, будто чудовище сбрасывает шкуру и обращается почти что в человека. В первый свой поход с Гримом в город Симон ожидал, что Грим будет вести себя так же, как дома, станет оскорблять любого встречного, а там и до кулаков дело дойдет. Симон очень боялся, что именно так и будет, — но ничего подобного! Все было с точностью до наоборот. Внезапно выяснилось, что Грим мечтает только об одном — как бы сделать другим приятное! С торговцами разговаривает вежливо, кланяется, встает, когда в контору входят люди, обращается ко всем на «вы». Даже улыбается! Жмет всем руку. Если на улице встречались знакомые, Грим говорил с ними и смеялся живым, громким смехом, а не этим ужасным, сухим, шипящим, угрожающим, какой Симон слышал от него, когда тот спускал с мамы семь шкур. Знакомые порой заводили речь о Симоне, и тогда Грим гладил его по голове и говорил, мол, да, этот паренек — мой сын, смотрите, какой большой вырос! Когда это случилось в первый раз, Симон от неожиданности отскочил назад, думая, что тот собирается его бить. Грим тогда обратил все в шутку.
Симону потребовалось немало времени, чтобы сжиться с этой непонятной двуличностью Грима. У Грима, оказывается, есть второе лицо, совершенно Симону незнакомое! Он не мог понять, как это Гриму удается быть одним дома и совсем другим — за порогом. Он не мог понять, как это так выходит, что за порогом Грим стелется перед всеми ковриком, что за порогом он всем и всеми доволен, что он кланяется, обращается к людям на «вы», в то время как на самом деле — Симон это хорошо знал — Грим властвует над всем миром без остатка, повелевает жизнью и смертью и мощь его не ведает пределов. Как так выходит и зачем он это делает? Симон спросил маму, но она только устало покачала головой и наказала ему, в тысячный раз, бояться Грима, как огня. Тщательно следить за тем, как бы его не разозлить. Ибо если его разозлить, всегда происходило одно и то же. И причина — плохое поведение Симона, Томаса или Миккелины или же что-нибудь, что случилось дома, пока Грим отсутствовал — не играла никакой роли. Если Грим вскипал, ошпаривало всегда одного человека — маму.
Между побоями могли проходить недели и месяцы, целый год он мог не поднимать на нее руку — но затишье всегда оканчивалось бурей, и частенько перерывы были куда короче, пара дней, неделя. Бил он ее тоже по-разному. Когда просто даст пощечину ни с того ни с сего, когда от ярости полностью сбросит человеческий облик, швырнет маму на пол и охаживает ногами до умопомрачения.
И дело было не только в физическом насилии. Мара, что топтала семью денно и нощно, вдобавок умела говорить. И слова ее были — что удар по лицу поленом, что хлыстом с оттяжкой по коже. Как он только не называл Миккелину, умственно отсталую, недоразвитую уродку. Каких только гадких насмешек не слышал от него Томас — особенно по тому поводу, что мальчик так и не научился оставлять по ночам постель сухой. Получал свою долю и Симон, тунеядец и сопляк. А уж мама удостаивалась таких слов, что Томас и сестра затыкали уши, если могли.
Гриму было плевать, что дети своими глазами видят, как он обращается с мамой, все равно, что они своими ушами слышат, как он метает в нее не слова даже, а заточенные ножи.
Что же до времен затишья, то Грим вел себя так, словно в доме, кроме него самого, никого и нет. Не замечал их, обходил стороной. Изредка играл с сыновьями в карты, порой даже позволял Томасу выигрывать. Иногда, по воскресеньям, они отправлялись гулять в Рейкьявик, и он покупал мальчикам сласти. Совсем изредка на прогулку брали даже Миккелину, и в такие дни Грим договаривался с водителем угольного грузовика, и тот подвозил их до города — чтобы братьям не тащить сестру с собой через холмы. Во время этих поездок — какие они были редкие! — Симону казалось, что его отец почти похож на человека. Почти похож на отца.
Но даже в те немногие моменты, когда Симон видел в отце человека, а не мучителя и палача, тот все равно казался ему странным, непонятным. Однажды он сидел за столом на кухне, пил кофе и смотрел, как Томас во что-то играет на полу. И вдруг погладил по столу ладонью и велел Симону, который как раз собирался выскользнуть из кухни, налить ему еще кофе. Симон взял в руки кофейник и чашку, и тут Грим произнес:
— Как подумаю об этом, так сил моих нет, как я зол. Как я зол.
Симон замер.
— Так зол, так зол… — сказал он и снова погладил стол.
Симон поставил кофейник обратно на конфорку, протянул отцу чашку и стал тихонько отступать.
— Вот Томас играет себе на полу, — продолжил Грим. — Сил моих нет на это смотреть, так я зол. Ведь едва ли мне было больше лет, чем ему.
Симон никогда не представлял себе отца моложе, чем он был сейчас, никогда даже не задумывался, что отец когда-то был кем-то другим. И вдруг он утверждает, что был таким же ребенком, как Томас и Симон. Симон понял: отец ни с того ни с сего показал ему еще одну личину, какой он прежде не видел.
— Вы же друзья, вы с Томасом, так?
Симон кивнул.
— Нет, скажи, вы друзья? — повторил он.
Симон ответил, да, друзья. Отец все сидел и гладил стол ладонью.
— Мы тоже были друзья.
Грим помолчал.
— Была одна женщина, — продолжил он. — Меня отправили к ней жить. Мне было столько же, сколько Томасу. Много лет назад.
Еще помолчал.
— И еще был ее муж.
Перестал гладить стол и сжал руку в кулак.
— Сволочь. Мерзкая, гадкая тварь. Подонок, каких свет не видывал.
Симон сделал еще пару шагов назад. Потом ему показалось, будто отец снова успокоился.
— Я и сам не понимаю, почему так, — сказал Грим. — И ничего не могу с этим поделать.
Он допил кофе, встал из-за стола и скрылся в спальне, затворив за собой дверь. Но по дороге схватил Томаса за шкирку и унес с собой.
С годами Симон все больше убеждал себя, что несет ответственность за происходящее. Подросший, окрепший, он все сильнее чувствовал: мама — не та, что раньше. Она изменялась не так внезапно, как Грим, когда тот вдруг чудом, как по мановению волшебной палочки, превращался почти что в человека. Совсем наоборот. Мама менялась очень медленно, очень незаметно, это длилось очень долго, много-много лет, но от глаз Симона не укрылись некоторые признаки. Не всякий бы заметил, но у Симона на такие вещи нюх. И Симон знал, что эти изменения опасны для мамы, не менее опасны, чем даже сам Грим, и что ему, Симону, предстоит вмешаться прежде, чем дело зайдет слишком далеко. Каким-то неизъяснимым образом он чувствовал, что обязан будет вмешаться. Миккелина слишком слаба, а Томас слишком маленький. Только он один, Симон, может спасти маму.