— Амалия, что ты делаешь? — спросила она сейчас.
Вместо ответа девочка вдруг снова подпрыгнула, издав то же восклицание, что и раньше:
— Ух!
Ее ноги глухо ударили по деревянному полу, когда она приземлилась.
— Наблюдаю за кораблекрушением, — провозгласила она.
Вздрогнув, Виолетта поспешила к окну. Ветер дул ей прямо в лицо, и от холода у нее защипало глаза. Она уставилась на серое море, которое усердно нагромождало черные холмы воды, а затем снова их разглаживало. За этими холмами вздымались белые гребни воды, а еще дальше виднелось только колыхание мути. Тучи теперь были ближе, чернее и выше. Сегодня ночью разыграется буря, только это и было очевидно. Придется поручить двум женщинам, наиболее заслуживающим доверия, проверить все ставни и двери, прежде чем будет погашен свет. Виолетта посмотрела и налево, и направо, и в сторону приземистого мыса Пунта-Бьянка на севере, и туда, где вогнутый берег встречался с фарватером морского пути на Массу. В самой дали она, как ей показалось, различила начинающийся дождь — надвигающуюся серую пелену. Но корабля нигде не было видно. Она недоуменно посмотрела на девочку, чьи глаза не были устремлены в какую-то определенную точку, но лицо выдавало все признаки оживленности, словно та действительно была свидетельницей объявленной катастрофы. Рот у нее искривился, руки поднялись было к нему, но на полпути замерли, а потом упали. Амалия подалась вперед, затем отшатнулась — видимо, обнаружив какую-то страшную подробность. Она подпрыгнула и снова закричала:
— Ух! Бедные, бедные моряки! Их души похожи… Похожи на ракеты! Такие красивые…
Виолетта смотрела вместе с ней с минуту или больше. В первые месяцы после появления девочки она озадаченно хмурилась, когда с уст Амалии срывались странные высказывания. Временами они были неуместны. Иногда казалось, что девочка впадает в подлинное безумие. Когда брат-епископ привез три сотни дукатов, то во время его визита Амалия усердно раскладывала монеты в столбики. Потом она сообщила ему, что их оказалось на семь дукатов меньше, что Иисуса продали за тридцать сребреников, а не за двадцать три и что губы у брата Виолетты похожи на сосиски. После его ухода она мягко пожурила девочку, которая ускакала прочь, распевая: «Сосиска есть сосиска, соси свою сосиску…» Ну и что из этого можно было вывести?
Амалия считала все, что попадалось ей на глаза. Между конюшней и сторожкой у ворот росла семь тысяч пятьсот тридцать одна травинка — точнее, столько их там было на протяжении двух определенных дней в прошлом июне. Она изобретала языки, все слова в которых рифмовались между собой, бегло излагала необычайно сложные описания Бога и на следующий день забывала их. Когда Виолетта указывала ей на такую непоследовательность, та отвергала все возражения, говоря, что таким Бог был вчера, а сегодня Он совершенно другой, после чего пускалась в еще более невероятные объяснения. Будучи бездетной, Виолетта чувствовала, что эта девочка ей ниспослана свыше. Быть может, это не тот ребенок, какой ей нужен. Но с детьми вообще хлопот не оберешься. Первоначальная притворная забота ее брата не скрывала его обычной елейной злобы, но все равно ее допекала. Спроси у себя самой, что она здесь делает, настаивал он, беззастенчиво положив ей на плечо руку. Зачем она здесь, дорогая сестра? За отсутствием лучших доводов она слово в слово повторила последнее из бормотаний девочки. Амалия ждала своего спасителя, а спаситель ее явится из моря. Возможно, призрачный корабль был частью этой фантазии. Море в меркнущем свете ползало и извивалось, словно змеиное гнездо.
— Нет там никакого кораблекрушения, — решительно сказала она девочке.
— Ух, — отозвалась Амалия. — Пока еще нет, да. Но сегодня будет слишком темно и не видно ничего, кроме их душ. Если бы ты, Виолетта, увидела, как все они взмоют вверх… — Девочка сделала паузу и подняла взгляд на нее. — Почти все отправляются на небеса.
Виолетта подавила соблазн насмешливо спросить, входит ли в число «почти всех» и она сама. Она была старшей дочерью в одной из старейших фамилий Специи и славилась своей благотворительностью, энергичностью и здравомыслием. Ее отец отличился в трех кампаниях против французов, а брат был епископом Специи, хотя и продажным. Свои любовные дела, доставлявшие ей массу удовольствия, она проворачивала с большой осторожностью. Трудно было понять, отчего в ее жизни произошли столь резкие перемены. Возможно, женщины, которых она у себя принимала и которые в большинстве своем собирались летом уехать и снова заняться в городе своим ремеслом, были всего лишь побочным продуктом нового способа существования. Добродетель казалась ей лабиринтом, и путеводной нити катастрофически не хватало. Было ли это унижением? Слабостью? Если бы ее пожалели, она почувствовала бы себя парией — такое ощущение невыносимо… Глупая женщина. Девочка была всего лишь девочкой, волей-неволей переносившей свои выдумки и наблюдения, свои сердечные позывы и сделанные в душе зарубки на все тот же фантастически запутанный холст, где коровы свободно бродят среди чудовищ, где безымянные «спасители» выдувают воду из своих легких и восстают из моря, чтобы заявить на нее права, где невидимые корабли спускаются с неба и разбиваются о гранитные волны.
— Ух! — Амалия прижала руки к ушам. — Мачты переломились! Он разваливается, Виолетта!
С этими словами девочка отпрянула от окна и с маниакальной сосредоточенностью принялась топотать по кругу, раз за разом обходя комнату, молотя по воздуху руками, точно крыльями ветряной мельницы, и голосом изображая скрипы, стоны и трески разбившегося корабля. Она сделала круг, затем другой, третий, и ее движения становились все более неистовыми, а ступни все тяжелее ударяли по полу. Она совсем забылась, с головой ушла в игру, поняла Виолетта, увертываясь от безумных метаний девочки. Но это было не более чем игрой-страшилкой. Амалия визжала и вопила, топала и молотила руками воздух, то и дело прерывая этот безобразнейший из танцев, чтобы подпрыгнуть в воздух, выкрикнув: «У-ух!» или «Вот и еще одна!», меж тем как Виолетта, решившая не вмешиваться, смотрела на нее с плохо скрываемой тревогой. Крики девочки достигли громкости, предельной для ее легких, и становились все более мучительными, более пронзительными, словно что-то, до сих пор укрывавшееся под ее необычайным, но грубоватым самообладанием, теперь прорывалось наружу. Словно, поняла Виолетта, это вовсе не корабль разваливался на части. Вздор, предостерегла она себя. Одна из излюбленных колкостей ее брата звучала так: «Для женщины, сестренка, ты слишком глубоко мыслишь». Амалия была маленькой девочкой, не более того. У нее, в конце концов, были чувства, просто она решилась обнаружить их лишь теперь. Обними, обхвати ее руками. Утешь ребенка в его ребячьем горе. Если бы только ты могла это видеть, Виолетта… Но Виолетта не видела или в этот момент не видела, и она не шевельнулась, чтобы утешить девочку.
И все же кораблекрушение произойдет, этой ночью и не более чем в лиге от берега, невидимое, как предсказывала девочка в своем гротескном представлении, при шторме, который раздавит судно и отправит его на дно, колотя и раздирая корпус своего врага. Разорванная в клочья плоть и осколки костей. Сокрушительная победа. Чтобы она «слишком глубоко мыслила»? Тьфу! Недостаточно глубоко, решит она тогда. Брат-епископ опять проявил себя жадным глупцом, каким он всегда был и будет. А девочка была права и в своей грубости, и в своей странности, и насчет корабля тоже не ошибалась. Ее безумные круги все сужались и сужались, наконец она принялась топать почти на месте, причем маленькая головка моталась из стороны в сторону, руки и ноги дергались отчасти сами по себе — рывками, как у марионетки. Виолетта отвернулась от этого зрелища, испытывая смятение, которое, сказала она себе позже, было только прелюдией к ее рывку в сторону девочки… Она стала смотреть в окно, в наступающую ночь, на бушующее море, на тучи, опускавшиеся, словно молоты, готовые обрушиться на что угодно.