— Копни глубже, брат. Разберись в этом. — Йорг помолчал, раздумывая, и добавил: — Поговори с Эвальдом Брюггеманом.
Сандалии Ханса-Юргена прошлепали по каменному полу, эхо его шагов растаяло под сводами галереи, а отец Йорг остался наедине со своими раздумьями. Эта бочка его тоже беспокоила. Очень странно они ее используют, совсем не так, как принято на острове (вряд ли это бочка из-под вина или смолы, раз Брюггеманова — значит, селедочная)… Замышляют, стало быть, нечто, выходящее за пределы кругозора островитян, да и его собственного, чего уж там. А значит, интерес его к этим незадачливым чужакам более чем оправдан. Так что же, о Господи, они собираются делать со своим хитроумным устройством? В пруд лазают… И этот журавль! Интересно, знает ли брат Герхард, что у него появились соперники по инженерным выкрутасам? Йорг размышлял, постукивая пальцами по разложенным на столе бумагам. Нет, эти бумаги — полная бессмыслица, с их помощью никуда не доберешься. Свеча догорала, плевалась желтым воском, истаивала в восковой лужице. Приближалось время утрени.
Конец осени ознаменовался моросью, превратившей утоптанные сборщиками урожая дорожки в чавкающую трясину. Поначалу размягчающаяся почва острова охотно впитывала влагу, потом лужи начали разрастаться, их становилось все больше, жижа распространялась повсеместно. Посланец Йорга упрямо ступал по разливам стоячей воды, в которой гнили листья и ошметки буковой и дубовой коры. Непогода и весь этот осенний мрак, вместе с настороженным молчанием островитян, действовали на него угнетающе. Пройдя по берегу Ахтервассера — тусклого, пустынного, взбаламученного ветром, — брат Ханс-Юрген направился в сторону настоящего моря, туда, где чахлые ольховые заросли отмечали границу владений Эвальда Брюггемана. В доме топили — из трубы поднимался дым, его разгоняли порывы дувшего с моря ветра. Монах, чувствуя, что промерз, подошел, постучал в дверь.
— Он там.
Вид у Матильды Брюггеман был сердитый — она явно не собиралась приглашать его в дом. Женщина стояла на пороге, загораживая вход и указывая большим пальцем куда-то через плечо. «Там» — имелось в виду: в море. В смысле — «не здесь». А значит: пошел прочь. Вопросы застряли у Ханса-Юргена в глотке. Дети Брюггемана, игравшие возле печки, теперь, разинув рты, таращились на него, продрогшего и опешившего. Он еще и повернуться не успел, как за спиной у него захлопнулась дверь. Обойдя дом, он спустился на берег и сел, настроившись на ожидание.
Мелкие колючие волны захлестывали берег и, пошипев в гальке, словно бы выкипали. Ветер подхватывал брызги, в воздухе стояла изморось, и вскоре лицо монаха заблестело, покрылось влагой. Прошел, наверное, час. Он осмотрел берег — где-то в миле отсюда виднелась его покосившаяся церковь, которая опасно наклонилась над морем: просто невероятно, что она еще не рухнула в воду. Холодные серые небеса жадно впитывали свет дня, и очертания церкви понемногу таяли, растворялись в окутавшем остров тумане. Море, земля, небо сливались воедино, становились неотличимыми друг от друга, но монах, скорчившись и дрожа от холода в своем тонком одеянии, вглядывался в горизонт в поисках Брюггемановой лодки. Значит, рыбак дал пришельцам разрешение, а может, они каким-то образом его заставили. Но почему Брюггеман? Недостатка в грязных, дурно пахнущих прудах на Узедоме не наблюдалось. Значит, что-то связывало Брюггемана с этими людьми, что-то непонятное, скрытое в молчании острова.
Мелькнуло что-то светлое. Парус? Да, и не далее чем в пятидесяти ярдах. Хлопавший на ветру, он скорее был слышен, чем виден. На корме сидели Брюггеман и его работник. Ханс-Юрген вскочил и принялся помогать рыбакам вытаскивать лодку. Оба они промокли до костей и отчаянно дрожали. Брюггеман уныло бранил работника за какую-то оплошность, а тот — Плётц, довольно хилый с виду тип, — даже и не пытался оправдываться. Ханс-Юрген, улучая момент, когда можно уже приступать к расспросам, помогал рыбакам разгружать скудный улов. Брюггеман не выказал удивления присутствием монаха, а Плётц, хоть и поглядывал на Ханса-Юргена, но тоже молчал. Когда сеть наконец опустошили, распутали и уложили для просушки поверх лодки, Плётц небрежно кивнул хозяину и скрылся за дюной. Монах и Брюггеман остались вдвоем.
Ханс-Юрген ухватился за представившуюся возможность и тут же принялся раскручивать бесконечную нить вопросов, меж тем как Брюггеман закинул за плечо мешок с рыбой и зашагал в глубь острова. Ханс-Юрген тащился за ним и все спрашивал, спрашивал, спрашивал. Брюггеман, вынужденный наконец заговорить с ним, только отмахивался — мол, тебе пора идти, ночь надвигается, темнеет, еще заблудишься… И потом, неужто брат Ханс-Юрген не слышит, как у него, Брюггемана, зубы стучат от холода? Он, Брюггеман, промерз, оголодал, вымотался, и ему ну совершенно не до расспросов. Только не сейчас. А завтра? Завтра тоже не получится: завтра надо ехать в Штеттин, а послезавтра с самого ранья выходить в море, и, вообще, о чем тут говорить? Он же промок насквозь, неужели святой отец не видит? Брюггеман, весь дрожа, стоял уже у своей двери, и Ханс-Юрген понимал, что тут им придется расстаться, а узнать меж тем так ничего и не удалось, понятно лишь, что расспросы крайне раздражают Брюггемана. Рыбак ничего не скажет, станет увиливать, придумывать всякие предлоги и отговорки, отмалчиваться — словом, вести себя так, как и все островитяне на протяжении последних двух недель. В дверях появилась Матильда с тем же мрачным видом, а за ее спиной Ханс-Юрген увидел те же детские мордочки с раскрытыми от удивления ртами, словно он, уходя, приказал им: «Замри!» — и ребята все это время ждали, пока монах не придет и не скажет: «Отомри!» Эвальд Брюггеман поднырнул под мускулистую руку супруги, и та захлопнула дверь у монаха перед носом. Опять ничего.
Он еще немного постоял, прислушиваясь к неясному бормотанию, потом голоса стихли — хозяева отошли от двери. Итак, он снова ничего не выяснил. Легкая морось перешла в настойчивый дождь, и монах пустился в обратный путь через остров. Уже почти совсем стемнело, и он несколько раз оскальзывался на ненадежной тропинке. Беспокойство Брюггемана по поводу того, как он вернется в монастырь, было, конечно, просто уловкой, но Ханс-Юрген, вывалявшийся в грязи, промокший, продрогший, и в самом деле больше всего на свете хотел бы сейчас оказаться у монастырских ворот. Зубы выбивали дробь, а все для того, чтобы узнать то, что было ему известно и раньше: рыбак боится — то ли самих солдат, то ли чего-то еще. Он снова поскользнулся, тяжело рухнул в грязь и громко застонал. Дождь лупил не переставая. Ханс-Юрген уже почти пересек остров в самой узкой его части, а дорога вдоль Ахгервассера, он знал, будет полегче. Уловив какое-то движение слева, он оглянулся, но никого и ничего не увидел. Побрел, спотыкаясь, дальше, потом снова услыхал какие-то звуки. На этот раз он остановился, окликнул. Ему никто не ответил. Дойдя до опушки, монах снова остановился и оглянулся назад, уставившись в кромешную тьму, а когда повернулся, чтобы продолжить путь, то весь содрогнулся и вскрикнул от испуга. Прямо перед ним — футах в десяти, — спокойно прислонившись к березе, стоял человек.
— Значит, сказал, что завтра отправляется в Штеттин, да? — спросил неизвестный.
Дрожа и щурясь в темноте, монах от страха не мог вымолвить ни слова и только кивнул.