Как и предсказывал Гонсалу, заболели и другие матросы, а те, кто уже был болен, начали умирать; к исходу первой недели еще четыре тела были зашиты в мешки и сброшены за борт, чем вся церемония и ограничилась. В вахте дона Франсишку теперь насчитывалось менее тридцати человек, и, глядя на команду, он видел изможденные лица и серую кожу. Те, кто еще способен был работать, двигались апатично и тратили по часу на задания, требовавшие нескольких минут, время от времени впадая в оцепенение и остекленевшими глазами вперяясь в некую точку впереди, которая, казалось, удаляется, а не приближается. На следующий день такие матросы пополняли число больных, а корабль испытывал еще бóльшую нехватку рабочей силы. Дон Франсишку волочил ноги по палубе, изредка выкрикивая приказания матросам своей вахты, которые, прежде чем выполнять их, украдкой бросали взгляд на Эштевана в ожидании подтверждения, пока Тейшейра не начинал опасаться, что у фидалгу случится очередная вспышка гнева. Но ничего такого не случалось: то ли дон Франсишку не замечал всего этого, то ли ему уже было все равно. Это из-за подхода к Сан-Томе, возвещавшего о его небольшом поражении, размышлял Тейшейра. Или же дон Франсишку выжидал благоприятного момента. Надо проверить свою поклажу, говорил он себе. Надо спуститься в трюм, где находились больные матросы и зверь. Осем рассказывал ему, что животное чувствует себя превосходно — исправно поедает тюки сена и соломы, послушно стоит, пока его смотритель втирает ему в шкуру ланолин или выгребает из его загородки навоз. Каждое утро он взбирался на палубу, чтобы опорожнить через борт корзину, доверху наполненную отбросами зверя, и театрально морщился — до чего, мол, тяжелая! — когда встречался взглядом с Тейшейрой. Содержимое корзины сыпалось вниз, словно гравий. Тейшейра наблюдал за всем этим, ел и спал. Их судно продолжало путь, час за часом, лига за лигой, но сама «Ажуда» теперь странным образом от них отдалилась; теперь это был не корабль, требующий их усилий, и находился он не в море, высасывающем из них жизнь. И то и другое было только местами, где это происходило. День за днем они просыпались, чтобы увидеть безоблачное небо, аркой выгнувшееся над ними от горизонта до горизонта, совершенно безразличные к своей судьбе. Один матрос напился морской воды и сошел с ума. Другие заболевали. Корабль, казалось, приутих, а море было спокойным, как посторонний наблюдатель. Недуг поразил только их одних.
Однажды ночью за дверью каюты раздался какой-то звук. Позже Тейшейра вычислил, что это было за пять дней до того, как они увидели землю, хотя сразу после случившегося думал, что это произошло «накануне того, как он заболел», — эти пять дней прошли для него почти неощутимо. Тейшейра лежал у себя в каюте едва ли не в полной темноте — люк иллюминатора захлопнулся, и не было сил, чтобы подняться и открыть его снова. Трудно сказать, спал он или бодрствовал. В памяти все перемешалось или размылось. В дверь к нему негромко постучали — по крайней мере, так ему помнилось. Появился один из матросов, заговоривший на ломаном языке, заменяя многие слова мимикой и жестами. Говорил он шепотом. Тейшейра помнил только одно слово, понятное им обоим, и слово это было «Ганда»: матрос говорил, что его надо поднять на палубу. Было еще что-то, но этого Тейшейра не мог уловить, а матрос испуганно пригибался, чтобы его никто не заметил, и наконец стушевался, когда понял, что большего не добьется. Только тогда Тейшейра его и вспомнил: это был тот матрос, что спорил с Осемом на другой день после шторма. Из-за нехватки еды или же обесцвечивающего лунного света очертания его лица изменились. Он, пошатываясь, вернулся к своей койке, странно обессиленный этой встречей. Во рту ощущался отвратительный металлический привкус. До Тейшейры дошло, что привкус чувствовался там целый день, просто он его до сих пор не замечал. Медленно выдохнув, он принюхался. Запах гниения.
На следующее утро он проснулся, приподнялся, перебросил ноги через край койки и тяжело повалился на пол. Несколько минут он лежал так, испытывая вялое недоумение. Ноги у него словно утратили всякую чувствительность, рукам же недоставало силы, чтобы поднять его. Тейшейра решил было позвать на помощь, но даже на это его не хватило. Какое-то время он так и лежал, а потом уснул снова.
Проснувшись в следующий раз, он обнаружил, что снова лежит на своей койке, а Эштеван стоит над ним, пытаясь всунуть ему в рот ложку с чем-то холодным и твердым, с чем-то таким, что очень трудно проглотить. Лицо Эштевана превратилось в лицо того моряка. Тейшейра сказал ему: «Ганда», — но язык сильно распух, и слово прозвучало искаженно. Потом это снова стал Эштеван, а потом кто-то из команды, но не тот, кто приходил к нему, а другой, совсем на того не похожий. Лицо все время менялось, хотя до Тейшейры смутно доходило, что между этими метаморфозами он погружался в сон и что руки, время от времени его будившие, а затем подносившие к его рту ложки с едой, принадлежали разным людям. Интервалы эти можно было назвать периодами черной тишины без сновидений или же погружениями, после которых он ненадолго всплывал на поверхность, прежде чем опять уйти вниз. «Ганда», — сказал он снова, но рядом не было никого, кто мог это услышать. Он терпеливо ждал, чтобы кто-нибудь появился рядом.
— Ганда.
— Что насчет Ганды? — спросил Эштеван.
Тейшейра с трудом сглотнул, протолкнув в горло холодное месиво.
— Поднимите его на палубу, — сказал он.
Ему пришлось повторить это, прежде чем Эштеван понял.
— Он уже там, — сказал боцман. — Мы построили для него клетку. Он болен. Даже еще сильнее, чем вы.
Эштеван поднес ему ко рту очередную ложку месива. Тейшейра не ощущал никакого вкуса, хотя, возможно, от месива пахло луком. Болен? Чем болен? Он постарался собраться с силами, затем спросил:
— Когда мы увидим?..
Это было все, на что он оказался способен.
Эштеван дал знак, что понял.
— Землю? Сан-Томе?
Он кивнул, опять проваливаясь в сон.
— Дайте-ка прикинуть, — донеслись до него слова боцмана. — Наверное, это было на рассвете, два дня назад. Мы стоим на якоре в бухте Побоасана.
Бухта начиналась у поросшего лесом мыса, который, понижаясь, резко переходил в галечный берег. В воду вдавались два коротких пирса. У одного теснились разнокалиберные каноэ, на которых множество негров занимались либо погрузкой, либо разгрузкой ящиков и мешков. К другому была пришвартована каравелла. Широкая дорога вдоль края берега проходила мимо фасадов длинных деревянных зданий с крышами из какого-то рода тростника, но спереди по большей части открытых. Снаружи стояли в ожидании крытые повозки. Дальше виднелась неразбериха сараев или, может быть, домов, за которыми Побоасан неожиданно становился упорядоченным. Длинные прямые ряды строений с плоскими крышами простирались налево и направо на милю или более того. Крытые тростником, как и сараи, они были гораздо больше. Позади первого ряда виднелись другие постройки, семь, восемь, возможно, и больше, и они так тесно примыкали друг к другу, что казалось, будто немалая часть острова водружена на столбы и вознесена на двенадцать футов над землей. Дальше одиноко стоял низкий холм, по которому то ли поднимались, то ли спускались две цепочки крошечных фигур. «Ажуда» стояла на якоре в четырех или пяти сотнях шагов от берега, и Тейшейра не мог как следует разглядеть этих людей. В остальном же вид сводился к обширным плантациям, на многие лиги тянувшимся на юг, в глубь острова, к желто-зеленому однообразию, которое зыбилось и кружилось, словно море, прерываясь только у гор. Те вырастали внезапно, в пятнадцати или двадцати милях от побережья, густо поросшие лесом и настолько темные на фоне яркого неба, что покрывавшая их зелень казалась черной. Когда Эштеван ушел, Тейшейра снова уснул. Прошла еще одна ночь — еще больше времени пропало даром. Ноги у него ослабели и подгибались, он лишь отчасти ощущал их своими. На полуюте переговаривались между собой несколько матросов. Другие спали на крышке люка. Тейшейра озирался в поисках Эштевана, но никого другого на корабле не было. Потом в узком проходе меж клетями и тюками позади грот-мачты он заметил сооружение, которого прежде не было. Оказалось, что к полуюту пристроили нечто большое и кубообразное. На это сооружение были наброшены полотнища парусины, края которых чуть-чуть не доходили до палубы. Из-под полотнищ виднелись концы толстых деревянных столбов, приколоченных к палубе.