Посланные настоятелем Гуго де Фоссе в год от Рождества Христова тысяча двести семьдесят третий, дабы основать монастырь на острове Узедом, мы прибыли на эти берега в день святого Мартина в том же году. Премногие тяготы ожидали нас здесь…
Казалось, торопливые письмена вросли, въелись в пергамент. Йорг, щурясь, разбирал летопись самого первого настоятеля: в ней говорилось о разрушениях, ремонте, просадках фундамента, восстановительных работах. Он перелистывал страницы, но содержание не менялось, события повторялись и повторялись, и хотя через несколько страниц летопись обрывалась прямо посреди предложения, Йорг знал, что история продолжалась: она была начертана на том же пергаменте, она в него просачивалась, проникала в этот сундук, в камни этой кельи, в монастырские стены, поглощавшие все их усилия, как поглощает чернила пергамент, обращая все записи в едва различимые каракули, серые, как рясы монахов: да, церковь съедала историю монастыря. Но ее крах стал их спасением.
Йорг перегнулся через настоятеля, взял с его стола перо и быстро очинил. Настоятель не дотрагивался до своих письменных принадлежностей с самого дня катастрофы. Йорг размочил слюной пересохшие чернила, окунул в них перо, наладил его и стал быстро записывать: «Когда церковь рухнула, приор послал монахов Узедома знакомиться с жителями острова. Их ожидали многие непонятные…» Но тут чернила и кончились; впрочем, он и не собирался писать собственные «Gesta Monachorum Usedomi». Помыслы его простирались за пределы острова, и посягали они на нечто более возвышенное. Йорг снова открыл ларь с книгами — теми, которые лежали нетронутыми со времен самого первого настоятеля. Библиотеку, основой которой они должны были стать, так и не построили. Приор вынимал их по очереди, стирал с них плесень, осторожно укладывал на пол. Настоятель даже не шелохнулся, когда Йорг, сгибаясь под тяжестью томов, вышел прочь и захлопнул за собой дверь, — он все так же смотрел на море, где черные волны вели игру с белыми лучами лунного света, и ожидал, когда рассвет вернет морю его привычную серость.
В последующие недели братьев ожидала новая напасть: ставшие такими привычными походы по острову были почему-то урезаны по времени. А Ульрих Майстер в это время как раз докармливал своих свинок желудями, и брат Вальтер намеревался помочь ему с забоем. Брюггеман рассказал брату Флориану о том, что на дальнем конце острова растут дикие сливы, и отец Флориан собирался привить их к сливам, растущим в монастырском саду, но ходьбы на тот конец было несколько часов, а отец Йорг теперь требовал, чтобы к полудню все монахи возвращались в монастырь. Брат Гундольф пристрастился к рыбной ловле, брат Фолькер вместе со Стенчке разводил пчел. Брат Хайнц-Иоахим наносил на план острова пруды, а брат Иоахим-Хайнц — леса, но теперь со всеми этими занятиями приходилось повременить. Брат Георг тосковал по привычной утренней прогулке — вокруг торфяника, к ферме Хаазе, а братьям Вильфу, Вольфу и Вульфу недоставало их болтовни с женой Ризенкампфа, когда они собирались все вчетвером. И вообще, в результате этих скитаний-блужданий у них появились новые заботы и обязательства. Брата Берндта, например, здоровье Ризенкампфова быка беспокоило куда больше, чем рассохшиеся рамы в дортуаре. Остров и его обитатели вошли в круг их служения и трудов, и вот круг этот сузили, вынуждая монахов снова ограничивать себя заботами о церкви. Братья сами удивились собственному разочарованию и опять почувствовали обиду на приора, который укрылся за стенами своей кельи, где проводил и дни и ночи. Брату Хансу-Юргену, приносившему Йоргу еду, тот велел оставлять все под дверью. А из-под двери до самого рассвета сочился желтоватый свет сальных свечей — приор сидел там в полном одиночестве, недостижимый, загадочный, недоступный для их вопросов. Впрочем, они даже не могли сообразить, о чем его следует спрашивать.
А он читал, низко склонившись над выцветшими страницами, вдыхая запахи пыли и плесени. В колеблющемся свете свечей представали перед ним давно прошедшие времена. Он кашлял, потягивался, тер глаза, закрывал одну книгу и открывал новую. Дни стали удлиняться, и снаружи, на Узедоме, начался сбор урожая.
На материке в честь дня святого Иоанна зажгли бочки со смолой, и в воздухе лениво колыхались косые столбы густого черного дыма, высоко поднимаясь над землей, прежде чем рассеяться. Островитяне взмахивали косами, женщины шли следом, подбирая колосья и увязывая их в снопы. Впереди косцов вышагивали их старые боги, дети пугались и с криками удирали в прохладные буковые рощи. Они собирали ягоды, обдирали с дубов кору — с ее помощью дубили кожи. Ронсдорф выбирал из сотов мед, а Хаазе добывал смолу из фруктовых деревьев. Подошел срок дочке Дункеля — она разрешилась девочкой, и раскаленный летний воздух огласили младенческие вопли.
А Йорг все это время продолжал щуриться, чихать от пыли и — читать, читать. Он обливался потом, порой письмена начинали плыть у него перед глазами, и тогда он отрывался от книги и устремлялся взором куда-то в дальнюю даль — за остров, за материк, к самому краю земли. Он озабоченно хмурился, нервничал. Дни его были наполнены жарой и необъятными пространствами, а по ночам он грезил о диковинных животных. В день святого Ламберта он призвал к себе брата Герберта и приказал ему оштукатурить стену здания капитула, а в день святого Секвана — побелить ее. Он думал о дельфинах, которые живут в водах Эвксинского понта, — особых дельфинах, спины которых утыканы шипами, а прыгают они так высоко, что способны перепрыгивать даже через корабельные мачты; о гигантских морских черепахах; о слонах, что бредут по африканским просторам, ведомые звездами; об индийских ослах с одним рогом во лбу. Об их упрямстве и злобе. Он пытался представить себе, как они могут выглядеть, но понимал, что все эти мысленные картинки — ничто, обман. А братья, подстрекаемые Герхардом, исходили нетерпением. Они не понимали — да и как им было понять? Рано еще, всему свое время, думал он, слушая, как клепсидра моря отсчитывает часы и вымывает глину из-под останков церкви. Секунда — и утес еще немного осел, день — и прилив неторопливо отгрыз еще кусок.
Когда штукатурка и побелка высохли, он собрал братьев. Двадцать девять пар глаз взирали на него со ступеней, а он стоял перед ними с указкой. Позади него, на свежевыбеленной стене, был нарисован круг с буквой «Т» внутри — эта буква делила круг на три части. Он думал об их походах по острову, становившихся все более дальними, о делах островитян, в которых они начали принимать участие. Возможно, дальше они пойти не способны, возможно, это их предел. Но Узедом бросил им этот вызов, такой же, как бросили ему древние писания, буквы в которых были величиною с континенты, а призыв, в них содержащийся, звучал столь громогласно и многоязыко, что вряд ли человеческий слух мог его вынести. Настолько ли они любопытны, чтобы пойти за ним и далее, чтобы вообще идти вместе с ним? Двадцать девять озадаченных физиономий поворачивались вслед за его указкой, когда он сначала очертил круг, а потом по очереди показал на три сектора внутри его. Они ждали объяснений.
— Это мир, — сказал отец Йорг.
К северу лежал Рюген с его хаотично изрезанной береговой линией, бесконечными уступами, мысами и мысками, путаницей отмелей и заливчиков. На дальних утесах стояли наблюдатели — они вглядывались в волны и, завидев рыбьи косяки, вопили и жестами указывали на них рыбакам: «Туда, на запад, на запад!» Издали эти наблюдатели казались приплясывающей в воздухе мошкарой. Крошечные лодчонки огибали массивную шишку Штубница и плыли к мысу Аркона. Узедом же, с его ровными берегами, почти посередине разделенными мысом Винеты — или тем, что от него оставалось, с разрушенной церковью наверху, — лежал сейчас южнее. Плётц вытянул сети, Брюггеман привстал, чтобы помочь ему вывалить улов в лодку. Хозяин помалкивал и думал о чем-то своем. Сети снова отправились в воду. Ловили они возле Грейфсвальда, в полулиге от Ойе. Сети летят за борт, шлепаются о воду, вздымаются брызги — это самый краткий, самый скромный ливень из морской воды.