Ему отчаянно хотелось, чтобы выставка уже закончилась. Или по крайней мере поскорее закончился этот день (этот ужасный день, в котором часы тянулись так, будто их пропитали маслом).
16:45
Кларе хотелось, чтобы этот день никогда не кончался.
Она стояла на корточках перед прудом с неподвижными водами в окружении сумрачного пейзажа и деревьев. Все пахло краской и было жестким. Это был задник «Сусанны и старцев». Она была полностью раздета и окрашена в насыщенные розовые и охристые оттенки с кадмием красным, оттененным глубокими тонами красного дерева. Установленное у основания подиума, скрытое от публики зеркало отражало ее лицо. Только его она могла как следует разглядеть. Однако даже не глядя, она чувствовала у себя за спиной присутствие двух Старцев, окаменевших, чудовищных химер, склонившихся к ее телу глыб, масляных скал.
Ее только что установили, и она еще не вошла в состояние «покоя». Бег времени ощущался ею как хождение людей (технического персонала и рабочих, охранников) вокруг нее — как нечто, что движется вперед, не касаясь ее. Но она знала, что открытие выставки еще не состоялось, потому что софиты были мертвы.
В один прекрасный момент в проходе для публики появилась какая-то фигура, перепрыгнула оградительный шнур и направилась к подиуму. За ней — свита из ног. Происходило что-то важное. Два темных ботинка встали рядом с ее затвердевшими от краски бедрами. Она снова услышала далекий низкий голос, правильный испанский с отзвуками похоронного колокола:
— Все время смотрись в зеркало.
Приказ был словно удар током. Конечно, она повиновалась.
Значит, правда, что Мэтр в последний раз проверяет все свои картины, как сказал ей Герардо. Тень двигалась от фигуры к фигуре, дала наставления и Старцам, хотя Клара не смогла их расслышать. Потом ботинки вернулись — странные лаковые звери, загадочные акулы с гуталиновыми мордами, направленные на ее тело. Маленькая заминка, полуоборот. Осталось эхо. Наконец, завороженная тишина.
Она, не отрывая глаз, смотрелась в эту далекую камею с нарисованным лицом.
17:30
Тьма уже была кромешной.
— А что теперь? — нервно спросил Босх, не сводя глаз с монитора. — Почему они не зажигают эти чертовы лампы?
— Ждут, пока ван Тисх даст приказ, — откликнулась Никки.
— Уже сейчас, — сказал Остербрук.
Все повернулись к его монитору. Из группы людей выделялась одна фигура, неподвижно стоявшая спиной к камере. Прямые молнии фонарей стремительно выхватывали ее из тьмы.
— Великий такой деятель, — пробурчал Рональд, пожирая экран с тем же жадным волнением, с которым он отдавал должное пончикам.
Всякий момент требует особых декораций, подумал Босх. Они живут в мире, где ценные вещи стали торжественными. А во всякой торжественности есть декорации, и ритуал, и высокие гости, рассевшиеся на трибунах, на глазах у раскрывшей рты зачарованной публики. Ничего нельзя сделать просто так: необходимо определенное количество артистизма, некая доля искусства. Почему не взять и не зажечь софиты? Почему не впустить публику? В конце концов, это вопрос нажатия обычной кнопки. Но нет. Момент был торжественным. Он должен быть запечатлен, закреплен, записан, увековечен. Без медлительности не обойтись.
— Его фотографируют, — заметила Никки, опершись подбородком на руки. Босх заметил в ее голосе мечтательную нотку.
Ван Тисха осветили наклонным рефлектором — остров света в пятистах метрах перекрученной темноты. Он стоял к камере спиной. Царство его не от мира сего и ни от любого другого мира, думал Босх. Царство его — это он, один, посреди этой сверкающей лагуны. Тени колдунов благословляли его волшебными лучами.
Художник поднял правую руку. Все затаили дыхание.
— Моисей, разделяющий воды, — снова выплеснул свой сарказм Рональд.
— Что-то там не работает, — заметил Остерброк, — потому что в «Туннеле» все равно темно.
— Нет, — вмешалась Мартина, склонившаяся на его плечо. — Сигнал — взмах рукой.
Босх оглядел остальные мониторы — везде черно. Ему не нравилось, что «Туннель» так долго в темноте. Так потребовал «великий такой деятель». Перед началом шабаша ведьмы должны были почтить его блуждающими огоньками. Потом, когда закончится сеанс фото- и видеосъемки, Сатана опустит когтистую лапу, и начнется его личный Ад, его мерзкий и ужасный Ад, самый жуткий из всех, потому что никто не знал, что это был Ад. А самое худшее в Аду — это не знать, там ли ты уже.
Рука опустилась.
Триста шестьдесят нитей накаливания, созданных Игорем Попоткиным, одновременно зажглись и зевнули полными света пастями. На мгновение Босху показалось, что картины исчезли. Но они были там, преображенные. Как будто величественная кисть прошлась по ним золотом, и именно этого мазка им и не хватало. Картины пылали в неясном огне. В рамках мониторов они были похожи на старинные работы на холсте, но с глубокими, объемными, наделенными трехмерной жизнью персонажами. Задние планы выделились, и туман обрел очертания пейзажа.
— Боже мой! — ахнула Никки. — Это еще прекраснее, чем я думала.
Никто не ответил, и в молчании, казалось, крылось безмолвное одобрение. Но Босх был не согласен.
Это было не прекрасно, а гротескно и жутко. Видение картин Рембрандта, обращенных в живых существ, вызывало прилив чувств, но эти чувства, в глазах Босха, были вызваны не красотой. Очевидно было, что ван Тисх дошел до грани: дальше живая живопись двигаться не могла. Но выбранный им путь не был путем эстетики.
В распятом мужчине, в маленькой девочке с мертвенным цветом лица, облокотившейся на окно, в этом пире с живыми блюдами, в голой женщине с окрашенными в рыжий цвет волосами, на которую бросались два гротескных типа, в фигуре девушки с фосфоресцирующими глазами, в ребенке, завернутом в раскрашенные шкуры, в ангеле, душившем стоявшего на коленях человека, не было ничего прекрасного. Ничего прекрасного и ничего человеческого. Но хуже всего то, что всё, казалось, указывало: Рембрандт виновен в этом наравне с ван Тисхом. Это был их общий фех. «Вот отрицание человечества», — могли сказать оба художника. Наказание за то, что люди — те, кто они есть. В одну ужасную ночь человечество выдумало искусство.
«Вот наше наказание», — подумал Босх.
— Конечно, перед этим стоит снять шляпу, — в бесконечной тишине провозгласил чей-то голос. Это был Рональд.
На мониторе было видно, как Стейн поднял руки и зааплодировал. Яростно, чуть ли не со злостью. Но звука не было, и на экране хлопки выглядели как молчаливые конвульсии. К нему тут же присоединились Хоффманн, Бенуа и физик Попоткин. Вскоре все окружавшие ван Тисха фигуры с кукольным неистовством двигал и руками.
В вагончике первой начала Мартина, хлопки ее худых гибких ладоней звучали как выстрелы. Остерброк и Никки возбужденно подхватили. Аплодисментов Рональда было почти не слышно — как будто между его пухлых ладоней лопались пузыри. Шум в узком пространстве вагончика оглушил Босха. Он обратил внимание, что у Никки горят щеки.