Никон взял со стола две рюмки, исчезнувшие в его лапище, как наперстки, и вышел.
— Чего вы вдруг про развод вспомнили? — спросила Марина.
— Это Никон вспомнил. — Гена погасил окурок под краном и бросил в мусорное ведро. — Ты ж помнишь, как Ольга себя вела. Позаписывала, блин, нас всех во враги.
Марина посмотрела на часы и сказала:
— Где Лобода? Я ему сказала, чтоб он бородинского купил.
— Звонил минут десять назад. Подхватил Бравика, сейчас стоит в пробке на Люсиновской.
— Это он с гаишниками говорил?
— Да.
— Господи, странно все это… Вовка очень аккуратно водил. Он прекрасно водил, несуетливо, он двадцать лет за рулем. Как же это могло случиться?
— Бьются не только неумехи. Всякое бывает, сама знаешь.
— Ничего я такого не знаю, — сказала Марина.
«Рыло, — подумал Гена, — то самое рыло… Вот оно, всунулось».
Шесть лет назад, на поминках по Тоне Кравцовой, Гаривас до остекленения напился. Он напивался редко, до последнего обманчиво сохранял безукоризненную дикцию. Только близкие друзья знали: если у Вовы пошли красными пятнами шея и лицо и каждое утверждение он, сводя брови, подкрепляет низким кивком — значит, не надо уже ни чая, ни такси, а надо застелить раскладушку или кухонный диван. На поминках по Тоне Гаривас сказал Гене: «Беда не предупреждает: мол, буду завтра, в половине восьмого, подстели соломки. Она, мразюка, всовывается в твою жизнь, как подлое, жестокое рыло. Еще вчера не было ничего неприятнее, чем радикулит или машина на штрафстоянке. И вдруг всовывается это рыло. А ты задыхаешься и задавленно воешь, как от пинка по яйцам».
Они пошли в комнату, там за столом сидели Милютин, Юля, Худой, Ольга, Никон, Катя, Бравик и сотрудники Гариваса — Ира Янгайкина, Вацек Романовский, Игорь Гольц. На журнальном столике стояло паспарту, в объектив насмешливо смотрел красивый человек: загорелое лицо, нос с горбинкой, черные курчавые волосы с сильной сединой. Рядом с паспарту стоял стакан водки, накрытый горбушкой. Никон глазами показал Милютину: налей. Тот свернул крышку с бутылки, разлил по рюмкам. Никон разлил на своем конце стола, осторожно встал. Он занимал пространство, в котором поместились бы двое, и всякое движение совершал бережно.
— Ну ладно… — Никон шумно вздохнул. — Лободу с Бравиком ждать не будем. Кто первый скажет?
— Ты встал, ты и говори, — сказал Милютин.
Никон послушно кивнул.
— У меня в голове не укладывается… Невозможно это принять. Совсем невозможно. Я верующим всегда завидовал, ага… У них, когда человек ушел, то это не конец. Сам-то не верю. И Вовка не верил. — Никон поднял рюмку до глаз. — За Вовку, да. За светлую его память.
Все встали, гремя стульями, Худой бедром толкнул стол, опрокинулась бутылка «Посольской», Владик ее подхватил.
— За Вовку, — сказал Гена.
— За Вову Гариваса, — тонко сказал Худой. — Земля ему пухом.
Он прикусил губу, рука с рюмкой затряслась, водка облила пальцы.
— За нашего Володю, — сказала Марина. — За его память. — Она булькнула горлом, веснушчатое лицо исказилось. — Простите… Не могу…
И тут ударил дверной звонок.
— Это Лобода с Бравиком… — Гена стал выбираться из-за стола. — Секунду, я открою. Не пейте пока.
* * *
Юля приоткрыла окно, унесла две переполненные пепельницы. В комнате были Гена, Лобода, Бравик, Милютин, Ольга и Никон. Остальные недавно ушли. Марина с Катей Никоненко сидели на кухне. Катя напилась, ее рвало в туалете, она полоскала рот и опять начинала пить водку. Никон беспокойно заглянул на кухню, Марина махнула рукой: мол, иди, пусть. Гена с Милютиным сидели на диване, смотрели старые фотографии.
— Это где? — спросил Милютин. — Ай-Даниль? Точно, Ай-Даниль…
— Ну, — сказал Гена. — Девяносто второй, сентябрь.
— Девяносто третий, — поправил Милютин. — В девяносто втором он так и не приехал. В девяносто втором, летом, он все уладил с типографией, и в сентябре вышел первый номер «Времени и мира».
— Да, девяносто третий, — сказал Никон. — Мы ему звонили каждый вечер, он все откладывал, а потом сказал, что не приедет. Я ему звонил из автомата на втором этаже, еще за «пятнашки»… А вот тот катамаран. Номер двадцать шесть. Мы его всегда брали.
— Катамаран? — сказал от окна Бравик. — Что за снимки? Крым?
— На, смотри. — Никон протянул Бравику фотографию. — Мы утром брали катамаран, уплывали за три километра от берега и там болтались до обеда. Ни купальников тебе, ни плавок. Сливались, блин, с природой абсолютно. С собой виноград брали и шампусик. Стреляли из бутылок — у кого пробка дальше улетит.
— Да, это была сказка. — Милютин мечтательно улыбнулся. — Вообрази, Бравик: снизу море, сверху небо, и больше ничего. Мы там все время крутили Лайзу Минелли. — Он негромко напел: — If it takes forever I will wait for you…
— Море, небо, красивые женщины… — Бравик поверх очков посмотрел на фотографию. — Да, сказка.
— Ха! — Никон оживился. — Прикинь: психологический этюд, как в Генкиных книжках. Приплыли как-то раз, собираемся на ужин. Мы с Катей в номере, она из душа вышла, причесывается перед зеркалом, обернулась полотенцем, верха нет. Вдруг заходит Вовка, видит Катюху — но это ведь уже в номере, а не на катамаране, прикинь. Страшно смутился: ой, Кать, тысяча извинений…
* * *
Далеко от узкого галечного пляжа и подернутых дымкой желто-зеленых гор еле-еле покачивались два сцепленных катамарана: облупленные баллоны с трафаретом «26», дощатые сиденья, обернутые поролоном, полотенца, холщовая сумка с портретом Демиса Руссоса, резиновая маска, пачки «Ту-134» и «Космос». К одному из сидений был привязан шнурком за никелированную скобу кассетник «Mitsubishi electric», и Лайза Минелли пела: «If it takes forever I will wait for you, for a thousand summers I will wait for you…» Море было гладким как стекло, со стороны Гурзуфа тянулись редкие облака. Скульптурно мускулистый Никон и худощавый длинноволосый Милютин одновременно скрутили проволочки с бутылок полусладкого «Советского шампанского».
— Пли! — скомандовала Ольга.
Раздались два хлопка, чайки метнулись от катамарана, пробки взлетели и упали в сине-зеленую воду.
— У меня дальше, — сказал Никон и подал жене бутылку.
Катя отпила из горлышка и чихнула от подавшейся вверх пены. Милютин протянул вторую бутылку Ольге. Та полулежала, вытянув роскошные ноги, туалет ее назывался «милый, на мне только улыбка». Катя тоже была в чем мать родила.
— Вова, изобрази, — лениво сказал Никон. — Слабо два оборота?
— Два не получится, — сказал Гаривас, — низко.
Он встал на скамейку, раскачал катамаран, сильно толкнулся, крутанул четкое переднее сальто и без брызг скользнул в темно-лазурную гладкую воду.