Слотски устроил выставку картин одного парня по имени Эмиль Моно: большие квадратные абстракции в трех цветах в свободном драматическом стиле Мазеруэлла.
[44]
Один цвет на грунт, пятно другого цвета и несколько пятен и подтеков третьего, вполне уважаемая работа, как нельзя лучше подходит для оформления конференц-залов, вестибюлей гостиниц и выставок в Музее современного американского искусства Уитни. На самом деле у меня нет никаких проблем с такой работой, в большинстве своем это не более чем обои, успокаивающие, лишенные всякого смысла, точнее, громогласно заявляющие о том, что отныне искать в живописи смысл бесполезно.
Однако краски довольно милые. Помню, однажды, когда я был в Европе лет десять назад, кстати в Прадо, я заблудился в одном из бесконечных коридоров, заполненных безликими академическими полотнами, коричневатыми подражаниями Рубенсу и Мурильо, и мне показалось, что я тону в сепии. Я буквально выбежал оттуда и быстро спустился по Пасео к Музею современного искусства королевы Софии, вошел в прохладный белый зал, и там была работа Сони Делоне,
[45]
что-то вроде девочки, поющей на ярко освещенной террасе, очень мило и свежо, всего лишь водянистые мазки, цифры и буквы, и это быстро прочистило мой взор, так, как пришлось прочищать взгляд искусству где-то в конце девятнадцатого столетия. И благослови, Господи, всех тех, кто вышел за рамки реализма, но сам я на это не способен, я прочно прикован к миру такому, какой он есть. Однако это тоже вид живописи, и Сезанна можно считать папашей не хуже других. Искусство — это вселенная, параллельная природе и в полной гармонии с ней, как говорится в его знаменитом изречении; это действительно так до тех пор, пока удается схватить ту часть про гармонию с природой. Лично мне становится плохо при виде девяноста пяти процентов этого, точно так же, как и от протянувшейся на несколько миль коричневой, безликой академической мазни.
Я проторчал в галерее минут сорок, выпил дармового кофе и уже собрался уходить или попробовать завязать разговор с девушкой, может быть об искусстве, но тут вернулся Слотски. Он оделся на выход: двубортный костюм, штиблеты ручной работы. Он всегда напоминал мне моего отца в хорошей одежде — быть может, он действительно взял его за образец, потому что его собственный отец так никогда не одевался. Похоже, Слотски был рад меня видеть — не рукопожатие, а дружеские объятия, новое модное проявление чувств, Марк всегда шел в ногу со временем. Он быстро увел меня в свой кабинет в дальнем конце галереи.
На мой взгляд, выглядел он довольно прилично, по крайней мере, насколько может выглядеть прилично низенький, толстенький человечек с отвислыми губами и белесыми ресницами. Он по-прежнему сохранил копну золотистых кудрей, уложенных в лучшем салоне, с возрастом немного потускневших, однако, как и в колледже, остающихся его визитной карточкой. Марк больше не одевается во все черное. С тех пор как он несколько лет назад начал продавать старых мастеров, он старается выглядеть как английский сквайр, что ему очень идет, поскольку от его прежнего костюма в сочетании с чертами лица и телосложением веяло скорее евреями-хасидами, чем респектабельностью, хотя он все равно мало похож на английского сквайра. Например, он оставляет последнюю пуговицу на рукаве пиджака застегнутой не до конца, чтобы знающие люди понимали, что петли для пуговиц настоящие и, следовательно, костюм сшит на заказ. Я не знаю ни одного настоящего английского сквайра, но все же сомневаюсь, что они так поступают.
Мы сели в такси и поехали в заведение «У Герлена» — как я понял, Слотски здесь обычно обедал, не то место, куда я отправился бы по доброй воле, но довольно любопытное в смысле естественной истории. Нас усадили за банкетный столик справа спереди — самое престижное место в этой забегаловке, о чем Слотски с гордостью сообщил мне, как только мы заняли места. Затем он рассказал мне, какие знаменитости обедают вместе с нами, предупредив, чтобы я не таращился на них, чего я в любом случае не собирался делать, хотя и таращился на Мерил Стрип. Бесстыдство Марка легендарно и является частью его обаяния.
Далее последовала нудная процедура с метрдотелем, который подошел к нам, чтобы засвидетельствовать свое почтение, и дискуссия с официантом по поводу того, что нам лучше заказать из еды и какое вино хорошо пьется на этой неделе, на что у них ушло ненамного меньше времени, чем у генерала Эйзенхауэра, когда он со своим штабом обсуждал подробности высадки в Нормандии. Я в этом участия не принимал, предоставив им сделать выбор за меня. Покончив с этим, Марк вкратце рассказал мне о своих делах, мимоходом упомянув с десяток имен, что не произвело на меня особого впечатления, хотя он, заметив это, и пошел мне навстречу, любезно подсказав фамилии всех этих упоминавшихся Бобов, Мери и Брэдов. Судя по всему, его бизнес процветал. Рынок произведений искусства снова сошел с ума: особняки площадью шестнадцать тысяч квадратных футов, обладать которыми людям определенного положения просто обязательно, имеют значительные пространства стен, которые нельзя оставить голыми, и, поскольку богатые теперь больше не платят налогов, деньги льются в Нью-Йорке как из пожарного брандспойта и значительная их часть попадает в ультравысокое искусство.
Затем мы поговорили о том художнике, которым Слотски занимался в настоящий момент, о молодом Моно; он спросил, что я о нем думаю. Я сказал, что лучшей характеристикой будет слово «обои», он рассмеялся. Марк воображает, что я выступаю против нерепрезентативного искусства из принципа, как Том Вулф,
[46]
— мне так и не удалось объяснить ему, что это не так, — и он довольно долго распространялся о динамичных ценностях и скрытой мудрости обоев этого парня. Затем он поинтересовался, как у меня дела, я рассказал ему про фиаско с «Вэнити фейр», умолчав про сцену у Лотты, — Марк всегда хотел, чтобы я сотрудничал с ним, а я упрямо отказываюсь, и не спрашивай почему.
Я признался, не стесняясь, что сижу по уши в дерьме, в яме тысяч на пятьдесят, на что Марк сказал, что он только что вернулся из Европы, где покупал картины, и стал рассказывать про гостиницы, про роскошную жизнь — совершенно бестолковый тип, это точно, но я уже давно его знаю. Я спросил, что он купил, и он ответил, что приобрел одну очень милую небольшую работу Сересо и пару картин учеников Караваджо, о которых я не слышал, а также несколько рисунков якобы Тьеполо, почти таких же хороших, как подлинники, — тут он рассмеялся, сказал, что это шутка, но в его деле нужно быть акулой, все пытаются всучить пропавшую работу Рубенса, и я сказал, что у него очень опасная жизнь.
Потом Слотски спросил, могу ли я писать фрески, и я ответил, что уже давно этим не занимался, с тех самых пор, как подростком работал вместе с отцом в семинарии Святого Антония на Лонг-Айленде, а почему он об этом спрашивает? Тогда Марк сказал, что у него есть для меня одно заманчивое предложение, если только я смогу вырваться в Европу. Один итальянский набоб, с которым он познакомился в Венеции, купил дворец с потолками росписи Тьеполо в плохом состоянии, точнее, попросту разрушенными, и Марк может меня ему порекомендовать. И я сказал, что меня это не интересует, а он ответил, что я не спросил сколько.