Я попытался обнять ее. В первый момент она напряглась, но
тут же обмякла и прижалась ко мне всем телом, дав волю такой силы эмоциям, что
мне показалось, будто я наконец понял, почему она всегда стремилась держать
себя в руках. Никогда прежде мне не приходилось видеть ее плачущей. И невзирая
на боль, которую я в тот момент испытывал, этот миг был едва ли не лучшим в
моей жизни. Я стыдился этого чувства, но ни за что не хотел отпускать ее.
Крепко прижав к себе, я целовал мать, восполняя то, чего был лишен всю свою
жизнь, ибо раньше она не позволяла мне ее целовать. В те минуты мы казались
двумя половинками одного целого.
Неожиданно она успокоилась и пришла в себя. Медленно, но
решительно она высвободилась из моих объятий и оттолкнула меня.
Мы разговаривали еще очень долго. Она говорила о вещах, не
всегда мне понятных, – о том наслаждении, которое она испытывала, видя,
как я отправляюсь на охоту или сержусь на все и вся, забрасывая отца и братьев
вопросами относительно того, почему мы должны жить именно так, а не иначе. С
оттенком некоего суеверного страха она утверждала, что я составляю тайную часть
ее самой и служу для нее неким органом, которого женщины лишены в реальной
жизни.
– Ты – это мужчина во мне, – говорила она, –
и именно поэтому я старалась удержать тебя возле себя и боялась без тебя
остаться. И именно поэтому, возможно, я отпускаю тебя сейчас. Я просто делаю
то, что уже однажды сделала.
Ее слова потрясли меня. Мне и в голову не могло прийти, что
женщина может чувствовать или говорить что-либо подобное.
– Отцу Никола известно о ваших планах, – сказала она, –
хозяин кабачка подслушивал ваши разговоры. А потому вы должны уехать как можно
скорее. На рассвете садитесь в дилижанс. Как только доберетесь до Парижа, ты
немедленно мне напишешь. На кладбище Невинных мучеников возле Сен-Жерменской
ярмарки есть люди, зарабатывающие на хлеб написанием писем. Найди там человека,
знающего итальянский, и тогда твое письмо не сможет прочесть никто, кроме меня.
Она вышла из комнаты, а я еще долго сидел, глядя перед собой
невидящими глазами, не в силах поверить, что все это происходит на самом деле.
Потом осмотрелся вокруг: кровать с соломенным матрацем, две мои куртки и
красный плащ, единственная пара кожаных сапог возле камина… Сквозь узкую щель
окна я видел темные силуэты гор, знакомых мне с самого детства. В этот чудесный
миг я вдруг избавился от ощущения мрака и темноты.
Вскоре я уже мчался вниз по лестнице и дальше, по склону
горы к деревне, чтобы найти Никола и сообщить ему о нашем отъезде в Париж. Мы
непременно сделаем это, и на этот раз никто не сможет остановить нас.
Вместе со своей семьей он был возле костра. Увидев меня, он
бросился мне на шею, а я, обхватив его за плечи, потащил прочь от пламени и
собравшейся вокруг него толпы на самый край луга.
Как это бывает только весной, воздух буквально пропитался
запахом свежей зелени. Даже пение крестьян не казалось мне в эти минуты столь
ужасным. Я бросился в пляс по кругу.
– Возьми свою скрипку, – говорил я Никола, –
и сыграй о том, что мы едем в Париж! Мы уезжаем утром! Мы уже в пути!
– А на что мы будем жить в Париже? – пропел он в
ответ, делая вид, что играет на невидимой скрипке. – Ты что, собираешься
охотиться на крыс и есть их на ужин?
– Пусть тебя не волнует, что будет, когда мы наконец
окажемся там. Главное, мы будем жить в Париже!
Глава 7
Меньше чем через две недели в полдень я стоял в толпе
посреди огромного кладбища Невинных мучеников с его старинными сводами и
зловонными открытыми могилами. Это была самая фантастическая рыночная площадь,
какую мне только пришлось видеть в своей жизни. Я стоял среди всего этого шума
и вони и диктовал человеку, умеющему писать по-итальянски, первое письмо к
матери.
Я сообщал ей, что мы ехали днем и ночью и наконец
благополучно добрались до Парижа, что мы сняли комнаты на Иль-де-ля-Сите, и что
мы безмерно счастливы, и что гостеприимством, красотой и великолепием Париж
превзошел все мои ожидания.
Мне очень хотелось самому взять ручку и лично написать ей
обо всем.
Мне хотелось рассказать ей о тех чувствах, которые я
испытывал при виде старинных особняков с башенками, древних извилистых улочек,
заполненных толпами нищих, торговцев разного рода товарами и людей благородного
происхождения, при виде четырех– и пятиэтажных домов на бульварах.
Мне хотелось описать ей золоченые, со стеклянными окошечками
кареты, проносящиеся по Пон-Неф и Пон-Нотр-Дам, мимо Лувра и Пале-Рояля.
А еще я описал бы ей тех людей, которых мне приходилось
встречать, – мужчин в чулках со стрелками и с серебряными тростями в
руках, гуляющих по грязным улицам в светлых туфлях, женщин в переливающихся
перламутром париках и изящных платьях из шелка и муслина. Я рассказал бы о
впечатлении, произведенном на меня прогуливающейся в садах Тюильри
Марией-Антуанеттой.
Конечно же, все это моя мать видела еще задолго до моего
рождения. Вместе со своим отцом она жила в Неаполе, в Риме и в Лондоне. Но мне
хотелось поблагодарить ее за предоставленную мне возможность услышать пение
хора в соборе Нотр-Дам, посетить вместе с Никола переполненные кафе и там за
чашкой хорошего английского кофе стать участником споров, которые без конца вели
прежние товарищи Никола по университету, или, нарядно одевшись – а Никола
настоял на том, чтобы я пользовался его гардеробом, – отправиться в
«Комеди Франсез» и там, стоя возле рампы, любоваться актерами на сцене.
Однако то, что я написал в своем письме, было, возможно,
самыми лучшими новостями: адрес наших комнат в мансарде на Иль-де-ля-Сите и
сообщение о том, что меня приняли в настоящий театр, где я буду обучаться
актерскому мастерству и, вполне возможно, в скором времени выйду на сцену.
Я, правда, умолчал о том, что нам приходилось подниматься
пешком на шестой этаж, что под нашими окнами постоянно слышались крики и брань,
что у нас совсем не осталось денег, потому что я таскал своего друга на все
оперы и балеты, какие только давались в городе. Не написал я и о том, что
заведение, в котором я работал, мало чем отличалось от ярмарочного балагана –
это был крохотный театрик на одном из бульваров, где моими обязанностями были
продажа билетов, помощь актерам во время переодевания, а также уборка помещений
и вышвыривание на улицу нарушителей порядка.
И все же, несмотря ни на что, я был на вершине блаженства.
Так же как, впрочем, и Никола, хотя его не принимали на работу ни в один хоть
сколько-нибудь приличный оркестр и он вынужден был исполнять сольные партии в маленьком
ансамбле музыкантов того театрика, в котором работал я, а в случае особенно
острой нужды он играл на бульварах, тогда как я со шляпой в руках обходил
публику. При этом мы не испытывали ровным счетом никакого стыда.