А убранство нынешнего дня повергло ее в
состояние, близкое к страху. Варварская роскошь тоже не радовала, а почти
пугала. Марина вдруг впервые ощутила ту высоту, на которую вознесла ее судьба.
Кто она была?! Бедная шляхтянка из захудалого польского городка. Но с того
мгновения, как невзрачный хлопец бросил ей под ноги свой кунтуш – и сердце! –
жизнь ее стала одним непрерывным взлетом. Как же больно будет сорваться! Нет,
борони Боже! Однако не шло из головы тягостное предзнаменование: когда отец,
воевода сендомирский, въезжал во дворец в великолепной карете, белый конь,
который вез его, вдруг пал…
Русские тоже злословили над дурной приметой. А
поляки, немногие из которых были допущены к обряду венчания, втихомолку
пересказывали другим странности, которые они видели. Много смеху вызвало то,
что чашу, из которой пили новобрачные, потом бросили на пол и тот, кто первый
наступит на осколки, будет главенствовать в семье. Видимо, опасаясь
непредвиденного, первым ступил на осколки патриарх, и шляхтичи снова начали
тревожно шептаться о том, что, кажется, католическая вера не будет в чести при
дворе…
Другие московские обычаи также раздражали
гостей. При выходе из храма дьяки сыпали на павшую наземь толпу исконный
«золотой дождь» из больших португальских дукатов и дублонов и серебряных монет
московской чеканки. Даже бояре не побрезговали подбирать золото. Но когда один
такой дублон упал на шляпу Яна Осмольского, тот пренебрежительно стряхнул ее.
Русские так и ахнули от столь непочтительного отношения ляха к милостям
государя!
Чудилось, воздух дрожал не только от
приветственных криков, которыми встречал народ новобрачных, но и от
беспрерывного столкновения (словно клинки скрещивались!) недоброжелательств как
русских, так и поляков. И даже умилительная речь князя Шуйского не смогла
утихомирить собравшихся. А уж князь Василий Иванович таким соловьем пел!..
– Наияснейшая и великая государыня
цесарева и великая княгиня Марина Юрьевна всея Руси! Божьим праведным судом, за
изволением наияснейшего и непобедимого самодержца великого государя Димитрия
Ивановича, Божией милостью цесаря и великого князя всея Руси и многих
государств государя и обладателя, его цесарское величество изволил вас взяти
себе в цесареву, а нам дати великую государыню. Божией милостью ваше цесарское
обручение совершилось ныне, и вам бы, наияснейшей и великой государыне нашей,
по Божией милости и изволению великого государя нашего его цесарского
величества вступити на свой цесарский престол и быти с ним, великим государем,
на своих преславных государствах!
Наконец новобрачных привели в столовую избу,
посадили вдвоем и стали подавать им кушанья. Когда подали третье кушанье, к
новобрачным поднесли жареную курицу; дружко, обернувши ее скатертью,
провозгласил, что время вести молодых почивать.
Сендомирский воевода и тысяцкий (им был тот же
князь Шуйский!) проводили их до последней комнаты. При этом у царя из перстня
выпал драгоценный алмаз, и его никак не могли отыскать.
Многими это было воспринято как самое зловещее
предзнаменование.
А когда настала брачная ночь, Марина вдруг
вспомнила советы смоленской знахарки. И, стыдясь сама себя, один из них исполнила.
Тот самый, который должен был обеспечить ей вековечную любовь и страсть
супруга.
Бог весть, в самом ли деле то был совет
действенный, однако Димитрий и впрямь безумно любил жену свою до последнего
смертного часа.
Другое дело, что наступление сего часа было
приближено чужими усилиями.
Май 1606 года, Москва, покои князя Шуйского
– Мы признали расстригу царевичем только
для того, чтобы избавиться от Бориса! – выкрикнул Шуйский. – Мы
думали, он будет по крайней мере хранить нашу веру и обычаи земли нашей. Мы
обманулись. Что это за царь? Какое в нем достоинство, когда он с шутами да
музыкантами забавляется, непристойно пляшет да хари надевает? Это скоморох!
Собравшиеся бояре одобрительно закивали.
Толстые, распаренные, в своих парчовых шубах и тафьях…
[56]
Эти тафьи некоторые из собравшихся берегли крепче, чем головы! Они сидели с
круглыми злыми глазами, впитывали каждое слово Шуйского, как сухая земля впитывает
воду. И слышали только то, что хотели слышать: новый царь – дурной царь, потому
что он не по нраву боярам, значит, от него надо избавиться как можно скорее. И
все пропустили мимо ушей главное – то, что Шуйский сейчас прилюдно признался в
своем обмане всего народа. Впервые признался. Мимоходом – вроде как невзначай с
языка соскочило. И пролетело – никем не замеченное. Кажется, только Федор
Никитич обратил внимание на это страшное откровение: «Мы признали расстригу
царевичем только для того, чтобы избавиться от Бориса!»
Романов тяжело вздохнул. Если бы здесь сейчас
был Бельский… Рядом с ним Романов, быть может, держался бы иначе. Не смолчал бы
о том, что помнил и что полностью противоречило этому признанию Шуйского. Но
Шуйский предусмотрительно расстарался удалить Богдана Яковлевича из Москвы на
то время, когда назначено было расправиться с Димитрием. И Романов молчал,
молчал – угрюмо насупясь, слушал пылкую речь Шуйского:
– Он любит иноземцев больше, чем русских,
совсем не привержен к церкви, не соблюдает постов, ходит в иноземном платье,
хочет у монастырей отобрать их достояние. Женился на польке! Этим сделал
бесчестье нашим московским девицам! Разве у нас не нашлось бы ему из честного
боярского дома невесты и породистее, и красивее этой еретички? Вот он теперь
хочет, в угоду польскому королю, воевать со шведами и послал уже в Новгород
мосты мостить; да еще хочет воевать с турками. Он разорит нас; кровь будет
литься, а ему народа не жаль, и казны ему не жаль, сыплет нашею казною немцам
да полякам.
Шуйский скороговоркой перечислял самые
известные прегрешения царя, словно пощипывал бояр за больные места. И они
кивали, кивали тафьями, как нанятые…
Люди, согласные с Шуйским, расходились по
Москве и вербовали себе помощников и соучастников. Они бродили по городу и по
рынку, толкались среди народа и возбуждали его против поляков. Тут всякое лыко
было в строку. Скажем, из Кремля вдруг повезли все большие пушки (только
Царь-пушку не тронули, да и то лишь потому, что не могли сдвинуть ее с места)
за Сретенские ворота: там уже множество рук насыпали вал и строили сруб. Царь
хотел воздвигнуть шутовскую крепость для учебной воинской потехи, в подобие тем
крепостям, какие он строил из снега и льда. Никогда еще подобные забавы не
затевались с таким размахом, как теперь. В день потехи велено было приготовить
также обед и попойку для народа и подать все это на «поле брани»: царь хотел,
чтобы люди, хорошенько «повоевав», потом хорошенько повеселились. Поляки
толковали о том, что надобно в честь царской четы провести рыцарский турнир.
Заговорщики просто-таки схватились за эту идею и повернули ее себе в пользу.