Тем вечером они разделили единственную костлявую ногу старого петуха, зарезанного Коколисом, чтобы того не присвоили мародеры, которую Пелагия сохранила для добавки в суп, где уже варились косточки ежика. Если варить их достаточно долго, они становились такими мягкими, что можно было жевать. Потом она приготовила жидкий горький чай из ягод шиповника, собранных осенью, радуясь, что можно чем-то заняться и отвлечься от страхов. Они в ожидании сидели втроем в полумраке, а время шло – и слишком медленно, и слишком быстро.
В одиннадцать лейтенант Кролик Уоррен поскребся в окно, и доктор впустил его. Тот вошел, решительный и собранный, и Пелагию поразило, что он совершенно не похож на обычного тихоню. За поясом у него был большой и явно хорошо заточенный нож. Она слышала, что британские специальные войска имеют положительно балканскую склонность тихо перерезать глотки, и вздрогнула. Трудно представить, что Кроликос способен на подобное, и огорчала мысль, что он, возможно, совершал это довольно часто.
Кролик присел на край стола и заговорил на своей обычной смеси разговорного греческого и английского жаргона, и только сейчас Корелли стал гадать, как вообще получилось, что Пелагия с отцом сумели свести знакомство с британским офицером связи. На войне столько странного, что порой забываешь удивляться или задавать уместные вопросы.
– Нормальные СОДы,
[168]
– начал Уоррен, – одеться только в темное. Не нужно этим придуркам нас видеть. Никаких разговоров без крайней необходимости. Каждые двадцать секунд останавливаемся и прислушиваемся. Ступаем ровно – тогда меньше треска. Ступню опускаем вертикально, чтобы не оступаться и не шуметь. Я иду первым, за мной доктор и кирья Пелагия, Корелли замыкает. Корелли нужно оборачиваться и осматриваться при каждой остановке. – Он вручил капитану кусок проволоки с короткими деревянными колышками на концах. Тому потребовалось некоторое время, чтобы понять, что это – гаррота, и что, быть может, ее придется применить. – Стрелять только по команде, – продолжил Уоррен. – В случае появления одного фрица, я мочу этого хама сам, если два – Корелли и я берем на себя по одному. Если их трое или больше, спокойно лежим, по моему сигналу тихонечко отходим и делаем круг. – Он оглядел всех и спросил: – Все ясно как божий день или ничего не понятно?
Доктор перевел Корелли наставления, и все согласились, что все ясно как божий день. Уоррен снова заговорил:
– Я тут прощупал сегодня – фрицы залегли. Не любят холода. Необходима теплая одежда. Понятно?
Пелагия поднялась, зашла к себе в комнату и вернулась с одеялами и чем-то еще.
– Антонио, – сказала она, – возьми это. Я хочу, чтобы он был у тебя.
Он развернул мягкую бумагу и увидел вышитый жилет – тот самый, который так много месяцев назад он предлагал ей продать. Он поднял его, и в полутьме приглушенно сверкнула золотая нить.
– О, корициму, – проговорил он, ощупывая великолепный бархат и скользкий атлас подкладки. Он встал, снял куртку и надел жилет. Застегнул, подвигал плечами, чтобы хорошо село, и воскликнул:
– В самый раз!
– Ты наденешь его на танцы на нашей свадьбе, – сказала она, – а пока он поможет тебе согреться в лодке.
Позади деревушки Спартиа, на мысе Лиака, есть очень крутой утес, что обрывается к морю. Попасть на него в те дни можно было только по длинной козьей тропе, змеившейся по камням сквозь заросли. Из людей по ней ходили только рыбаки; летом они распускали мелкоячеистые сети, ловя косяки ничего не подозревающей молоди, что собиралась под защитой больших скал, выступающих над водой. Берег здесь представлял собой полоску песка едва ли в два метра шириной – там, где не было потрепанных волнами камней. Дно, казавшееся каменистым и опасным, почти повсюду покрывал чудесный песок; даже весьма большие лодки могли спокойно причаливать здесь, потому что довольно резко начиналась приличная глубина, а выдававшиеся вперед скалы затрудняли обзор с вершин. Через равные промежутки от мыса Агхия-Пелагия до бухты Лурдас гитлеровцы расставили наблюдательные посты, но они были укомплектованы не полностью, равнодушны, особенно в холодные декабрьские ночи, и немцы, так же как до них итальянцы, очень хорошо понимали, что настоящая война идет в других местах. В отсутствие офицеров часовые играли в карты и покуривали в своих деревянных избушках, изредка выходили размять ноги или помочиться, все время поглядывая на Полярную звезду – она указывала им направление домой.
Так что путешествие на берег не стало грандиозным приключением. Сквозь колючий кустарник продирался холодный ветер, луна не светила. Сея редкими каплями, грозил начаться мелкий дождик, и кругом – такая кромешная темнота, что Пелагия временами боялась потерять шедшего впереди отца. Ослабевшее тело сильно мерзло, и она мучилась вдвойне при каждой беззвучной остановке Уоррена, а то, что отец держал пистолет, почему-то пугало и тревожило больше, чем крепко сжатый в кулаке собственный пистолетик. Она боролась и с пустотой, казалось, разверзавшейся в ее сердце, и с ним самим, испуганно колотившимся и скакавшим. Антонио Корелли, хоть и собравшийся с силами, чтобы при необходимости защитить шедшую впереди невесту, испытывал почти те же чувства. Он ловил себя на том, что задается вопросом – почему он оказался втянутым во все это, не желая того и отвергая, но признавая его необходимость. Он был подавлен: все силы отнимало ощущение бесполезности и грусти, и капитан почти желал, чтобы они встретили немецкий патруль, чтобы он смог умереть, сражаясь и убивая, закончив все во вспышке и огне, но – закончив сейчас же. Он понимал, что покинуть остров для него – все равно что лишиться корней.
Они вчетвером сгрудились на этой крохотной, укрытой от холодной хватки ветра полоске песка, ожидая сигнала лампы, который должны подать с моря. Уоррен зажег свою и прикрыл ее свет накидкой, пока остальные по очереди грели перед ней руки. Корелли подошел к краю воды и посмотрел на черные вздымающиеся волны – те словно удивлялись, как он собирается в них уцелеть. Он вспомнил другой берег, представил поющих и выпивающих ребят из «Ла Скалы» и голых шлюх, плескавшихся на отмелях моря, такого спокойного и ясного, что ему следовало быть озером в Аркадии. Перед его внутренним взором предстала неправдоподобная бирюза залива Кирьяки, когда летом смотришь на него сверху, возвращаясь из Ассоса, и от красоты этого воспоминания чувство утраты только усилилось. Он вспомнил, что доктор рассказывал ему о «ксенитии» – сильнейшей ностальгической любви к родной земле, охватывающей греков в изгнании, – и почувствовал ее, словно штык, который воткнули и провернули у него в груди. У него теперь был свой городок, своя patrida,
[169]
и даже мысли и речь его стали другими. Он бросил в море черный камушек, чтобы приманить удачу, и вернулся к Пелагии. Подержав в темноте ее лицо в ладонях, он обнял ее. Волосы у нее по-прежнему пахли розмарином, и он вдохнул этот запах так глубоко, что заболели залеченные ребра. В холодном свежем воздухе аромат чувствовался сильнее, и капитан знал, что никогда больше розмарин не будет пахнуть так остро и так полно. Отныне он будет пахнуть исчезнувшим светом и прахом.