Пелагия разрывалась. Ей хотелось оставить своего капитана на острове, но она понимала, что этим его бы погубила. Имелись люди, которые ради хлеба пошли бы на любое предательство, – весь вопрос только во времени, пока фашистам не станет известно о его тайном присутствии в их жизни. К тому же погода становилась скверной, крыша «Casa Nostra» протекала, и у капитана не было укрытия от беспощадного ветра и мстительного холода. Еды для них с отцом оставалось все меньше и меньше, и она иногда ловила себя на том, что с вожделением смотрит на пауков, сидящих на стенах. Она попросила Коколиса со Стаматисом поискать сумасшедшего, который хаживал по округе с Арсением, и передать ему, чтобы он, если сможет, зашел к ней.
Кролик Уоррен уже некоторое время проводил британскую политику посредством золотых соверенов: он подстрекал владельцев лодок не давать их немцам, и немало уцелевших итальянских солдат оказывались ночью в суденышках, что прыгали в волнах к Сиракузам, Бьянко или Валетте. Казалось, лодки были сделаны из спичек, но их владельцы неистребимо оптимистично верили в них. Подскакивая с подошвы на гребень волны, они прокладывали свой кочевой путь мимо катеров-катамаранов и прожекторов, линкоров и мин: их рулевые вожделенно распевали песни, а пассажиры, застывшие с широко раскрытыми глазами, страдали от морской болезни. Когда они, в конце концов, прибывали на твердую землю, то понимали, что теперь их тошнит от ее неподвижности.
Таким образом, Уоррен всего за день организовал отъезд капитана. Он подошел к дому Пелагии в три часа ночи, легонько постучал с улицы в окно ее комнаты, и когда она, выпутавшись из объятий Корелли, открыла ставни, то увидела человека, содействия которого и искала, и страшилась.
– Ну, как оно? – спросил он, войдя в комнату через дверь, и добавил: – Калимера, кирья Пелагия. – Он очень официально пожал ей руку и что-то заметил относительно погоды.
Греческий язык Кролика Уоррена стал к тому времени цветисто-разговорным, но он по-прежнему говорил с безукоризненным акцентом британского аристократа, умудряясь превращать греческое «пойдем» в «на такси», что соответствовало его английскому слуху, составляло для него смысл и было понятно даже грекам. Поскольку его обычный диапазон прилагательных и наречий был непереводим, он по-прежнему перемежал свою речь английскими словами – «здоровский», «просто потрясно» и «абсолютно кошмарно», – эффект от которых скорее излишне дезориентировал, нежели оказывался бессмысленным.
– Кто это? – спросил Корелли, на мгновение испугавшись визита немцев.
Пелагия не ответила на вопрос.
– Кролико, это – итальянский солдат, и нам нужно вывезти его.
Уоррен улыбнулся и протянул руку.
– Ave,
[166]
– сказал он, не имея возможности усовершенствовать свой итальянский так, как греческий. Корелли почувствовал, что его рука почти раздавлена; у него осталось преувеличенное представление о всеобщей силе британцев. Он не знал, что в Англии попытка переломать другому пальцы означала и мужественность, и дружелюбие. Его поразили также худоба и рост этого человека, а голубые и весьма нордические глаза неприятно напомнили немцев.
Оказалось, что следующей ночью на Сицилию отправлялся каик, если не изменится погода, и посадить на борт капитана не составит никакого труда. «Хотя, может, придется прикончить парочку этих тухлых наглецов». Нужно лишь прийти в час ночи с прикрытой лампой к бухте и помигать ею в море в ответ на сигналы с лодки. Уоррен обещал быть на месте, заверив их, что «все пройдет как по маслу и закончится первоклассно, будет самое то».
61. Всякое расставание – предвкушение смерти
Перед рассветом Корелли не вернулся в «Casa Nostra», a, с согласия доктора, остался с Пелагией в доме. Раз уж это стало их последним днем вместе перед столь скорой разлукой, наверное, было бы по-людски позволить им рискнуть; во всяком случае, в своей крестьянской одежде и с великолепной бородой, сквозь которую еще виднелся синевато-багровый рубец поперек щеки, Корелли выглядел совершенным греком. Тем более, что говорил он теперь по-гречески достаточно хорошо, чтобы обмануть немца, не знающего языка совсем, и даже шлепал рукой по тыльной стороне ладони, чтобы указать на чью-либо глупость, и запрокидывал голову, прищелкивая языком, чтобы выказать несогласие. Иногда он видел сны на греческом, и это сильно расстраивало его спящую душу, поскольку неизбежно замедляло ход повествования в снах. Капитан обнаружил, что при разговоре на этом языке он превращается в другую личность – иную, чем та, когда он говорил по-итальянски. Он ощущал в себе более свирепого человека, по необъяснимой причине не имевшей никакого отношения к бороде, – гораздо более волосатого.
Они сидели втроем в такой привычной кухоньке, опечаленные и полные тревоги, и тихо беседовали, покачивая головами и вспоминая, вспоминая.
– Так много всего, что я никогда не забуду, – сказал Корелли, – вроде того, как писать на зелень. Когда меня пригласили на нее отлить – вот тогда-то я и понял, что меня приняли.
– Лучше бы об этом забыл отец, – заметила Пелагия, – у меня столько хлопот из-за нее. Я же ее часами отмываю.
– Я чувствую себя виноватым, что остался живым, а все мои друзья погибли, и Карло похоронен там, во дворе.
– В «Одиссее» Ахиллес говорит: «Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле, службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный, нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвым»,
[167]
и он прав, – возразил доктор. – Когда наши любимые умирают, мы должны жить за них. Смотреть на вещи как бы их глазами. Вспоминать, как они обычно что-то говорили, и самому говорить теми же словами. Нужно быть благодарным, что можешь делать то, чего не могут они, и чувствовать, как это печально. Вот так я живу без матери Пелагии. Меня не интересуют цветы, но за нее я посмотрю на горную розу или лилию. За нее я съем баклажаны, потому что она их любила. Ты должен сочинять музыку за своих ребят и радоваться, делая это за них. Кроме того, – добавил он, – ведь ты можешь и не уцелеть в этой поездке на Сицилию.
– Папас! – запротестовала Пелагия. – Не говори так!
– Он прав, – философски сказал Корелли. – Ведь можно смотреть на вещи и за живущих. Я так долго был с вами, что буду смотреть на всё и представлять: а что бы сказали вы? Я буду ужасно скучать по вам.
– Ты вернешься, – убежденно сказал доктор. – Ты стал островитянином, вроде нас.
– В Италии у меня не будет дома.
– Тебе нужно будет сделать рентген. Бог его знает, что я там забыл в тебе, и надо удалить струны.
– Я обязан вам жизнью, доктор.
– Извини за шрамы. Это все, что я мог сделать.
– А меня, доктор, простите за надругательство над островом. Не думаю, что мы когда-нибудь получим прощение.
– Мы простили и британцев, и венецианцев. Возможно, немцев не простим. Не знаю. Во всяком случае, варвары всегда были удобны; обычно можно обвинить кого-то другого в своих катастрофах. Вас будет легко простить, потому что вы все погибли.