– Власти над другими людьми?
– Нет.
– Ну, тогда чего же? Может, просто хорошо жить? Иметь много
денег, баб, водки?
– Нет.
– Тогда, может быть, тихой семейной жизни? Может быть, с
Нюрой жить хочешь?
– Нет, – покачал головой Чонкин. – Ничего не хочу.
В это время ударил гром, и он пробудился.
В первую минуту он не мог сообразить, где он и что с ним,
потом понял, что он в камере, что он жив, он огорчился и заплакал.
В отдохнувшем его теле пробудились желания: хотелось еще
поспать, помочиться, поесть, почесать под лопаткой и, что самое неприятное было
в его положении, хотелось жить.
Где-то за стенами снова ударил гром, его тряхнуло, он
повернул голову – за обрезом верхних нар свет лампочки качался сквозь слезы.
Громыхнуло еще и еще, за дверью кто-то пробежал, стуча
сапогами, и громко ругнулся матом.
Потом стало бить подряд, словно кто-то тяжелым молотом
крушил стену снаружи. Чонкин понял, что это стреляют из пушек, и стреляют
где-то неподалеку. Он не думал о том, кто стреляет, в кого и зачем, но ему
почему-то казалось, что эта канонада обещает ему спасение.
Вдруг он забеспокоился, что снаряд попадет сюда и его здесь
завалит живого, но удары неожиданно прекратились, и в камере стало тихо.
Вытерев слезы, он спустился с нар, подошел к дверям и
прислушался. За дверью было тихо: ни голосов, ни шагов, ни бряканья ключей.
Помочившись в парашу, он хотел снова залечь на нары, но
передумал и стал слоняться по камере. Впервые он мог подробно ее рассмотреть,
раньше ему было не до этого. Теперь он увидел, что все стены камеры испещрены
какими-то надписями, клятвами, угрозами, изречениями, стихами, признаниями в
любви и сожалениями о бесцельно прожитых годах. Справа от двери чем-то острым,
должно быть гвоздем, было выцарапано лаконичное сообщение: «Здесь сидел
инспектор Маслов».
Потом еще всякая ерунда: какие-то цифры в столбик, рисунок с
очень простым и доступным смыслом, матерные слова без всякого смысла, рецепт
приготовления какого-то блюда с перечислением всех компонентов от баранины до
соли и пряностей, фраза «Жил грешно, умер смешно», за ней еще что-то матерное,
а за матерным с переходом на другую стену уверенным почерком того же инспектора
Маслова: «А все-таки она вертится!» (что вертится, для чего и в какую сторону,
сказано не было).
Переходя от стены к стене, Чонкин читал все, что на этих
стенах было написано, и сам захотел здесь оставить какое-нибудь назидание
потомству или что-нибудь в этом духе. Он отколупнул от нар щепку и подошел к
стене. Но стена была уже исписана слишком густо, он мог вставить какие-то слова
разве что между строк. Замечательная идея пришла ему в голову. Он подтащил к
стене парашу, стал на ее края, теперь он мог писать выше всех. Раз уж смог он
подняться выше всех, ему следовало написать что-нибудь необыкновенное,
что-нибудь такое… Но ничего такого в голову не приходило, и он, рискуя
свалиться вместе с парашей и изрядно потрудившись, написал одно слово:
«Чонкин». Только свою фамилию, ничего больше, но зато выше всех.
Удовлетворенный, он спрыгнул с параши, отошел к нарам, глянул и обомлел. Его
фамилия была высоко, выше самых верхних, может быть, на вершок. Но еще выше, на
самом потолке, этаким полукругом написано было другое имя. Некий то ли Кузяков,
то ли Пузяков, не желая пропасть бесследно, неразборчиво намазал свою фамилию
дерьмом, впоследствии окаменевшим. Удивительно было, конечно, не то, что
дерьмом (тюремный народ писал кто чем сумеет), удивительно было, что на
потолке, как он туда забрался, ведь не муха же, а человек. Чонкин и так ломал
голову, и эдак примеривался, никак к этому Ку – или Пузякову даже мысленно
подобраться не мог. Вроде и с нар не дотянешься, и сбоку, хоть даже две параши
друг на друга поставь, никак не достанешь. Видать, очень ему хотелось, этому Ку
– или Пузякову, оставить в памяти хотя бы ближайших поколений зэков недолгую
весть о том, что жил на свете человек с такой, в общем, невзрачной фамилией.
Заскрежетал в замке ключ, Чонкин очнулся от своих праздных
мыслей. Дверь отворилась, в проеме появился Свинцов, сильно вооруженный. На
боку в парусиновой кобуре висел у него наган, в руках он держал винтовку.
– Выходи! – сказал Свинцов Чонкину и мотнул головой.
«На расстрел!» – обреченно подумал Чонкин, но на всякий
случай спросил:
– А шинелку взять можно?
Он так думал, что если на расстрел, то шинель навряд ли
дадут, зачем же хорошую вещь зря дырявить?
– Возьми, – сказал Свинцов.
Кроме шинели, он взял и пустой вещмешок, если не на
расстрел, тоже авось пригодится.
Во дворе тюрьмы стояла телега, запряженная гнедой
низкорослой лошадкой. В телеге было набросано сено. Свинцов взъерошил сено,
кинул в него винтовку и кивнул Чонкину:
– Залази!
Чонкин послушно залез, примостился сзади, поджав ноги
по-азиатски.
Свинцов сел на облучок, поерзал, устраиваясь поудобнее,
разобрал вожжи и концом их слегка хлестнул лошадь. Лошадь вздрогнула и лениво
пошла. Телега заскрипела, застучала колесами по булыжнику и выкатилась на улицу
через никем не охраняемые ворота.
Вскоре выехали из города.
За третьей деревней пошла желтая унылая степь, отороченная
вдалеке стеною поблекшего леса.
– Эй, парень! – обернулся Свинцов. – Ты там еще не озяб?
– Не, – сказал Чонкин, – ничего.
Он сидел, нахохлившись, спрятав руки в рукава.
– А ты побегай, погрейся, – предложил Свинцов.
– Неохота.
– А чего ж неохота? Вишь ты как озяб, нос даже совсем
посинел. Пробежись, говорю. А то покуда до места доедем, околеешь совсем.
Чонкин хотел спросить, до какого места они должны доехать,
но промолчал, а Свинцов, пытаясь увлечь его личным примером, соскочил на землю
и побежал рядом с телегой, похлопывая себя по бокам.
– Ох, как хорошо-то! Как здорово! – восклицал он. – Прямо
вот чувствуешь, как кровь по жилам бежит. Ух, хорошо!
Но Чонкин и на это ничего не ответил, даже и не посмотрел на
Свинцова, и тот, сознавая напрасность своих усилий, опять вскочил в телегу и
сердито сопел, отдуваясь.