— Я прошу всех учителей, воспитательниц и воспитателей немедленно собраться у меня. Мне надо кое-что с вами обсудить. Если кто-то из детей, маленьких или больших, попробует использовать отсутствие воспитателей, чтобы безобразничать или сбежать куда-нибудь, он будет завтра же исключен. — Голос у доктора Флориана хриплый, чувствуется, что он с трудом владеет собой. — А еще я прошу всех без исключения быть завтра утром ровно в 7.15 в зале столовой. Я хочу вам кое-что сказать. Доброй ночи.
Клик. И трансляция выключилась.
— По кроватям! Марш назад в кровати, мне надо уйти! — слышу я отчаянные крики господина Хертериха.
— Что стряслось? — спрашиваю я.
— Я могу потерпеть и до завтра, — говорит Ханзи, поворачиваясь к стене.
Придя в свою комнату, я задаю тот же вопрос.
— Что, собственно, могло случиться? — говорит Ной, читающий «Олимпию» Роберта Ноймана. — Вероятно, шеф собирается нам сообщить о том, что он вынужден повысить плату за обучение.
— Да, — говорит Вольфганг, — или что остатки кухонного персонала ушли работать к военным и мы отныне будем сами мыть свою посуду.
— Breakfast is always the time for news as this
[93]
, — говорит Ной.
Но оба они ошибаются.
На следующее утро — туманное и холодное — все ученики точно к 7.15 собираются в зале столовой. Две минуты спустя появляется шеф. Лицо у него желтое, под глазами темные круги. Видимо, он не спал. Сегодня он выглядит еще выше и худее обычного и еще сильнее сутулится. Он говорит очень тихо.
— Доброе утро, — здоровается доктор Флориан.
Триста детей хором отвечают ему.
— Пару дней тому назад я сказал, что не буду есть с вами в столовой. Я и сегодня не собираюсь тут завтракать. Только скажу то, что надо, и уйду, а вы завтракайте без меня.
Я оглядываюсь. Ханзи сидит рядом со мной, сделав совершенно идиотское, ничего не выражающее лицо. Учителя и воспитатели выглядят совершенно подавленными. Я бросаю взгляд туда, где сидит Геральдина, и чувствую укол в сердце.
Ее место пустует! И тут же получаю разъяснение, почему.
— Вчера вечером с Геральдиной Ребер произошел тяжелый несчастный случай. На узкой тропинке вдоль обрыва между домом, где живут большие девочки, и школой. Вам всем хорошо известно, что я строжайше запретил ходить по ней именно потому, что она такая узкая и опасная, хотя и раз в десять короче другого пути!
Ханзи помешивает свой кофе.
— Но Геральдина все же пошла этой запрещенной дорогой. Она сорвалась с обрыва. Сломала себе обе руки, получила тяжелое сотрясение мозга, и врачи опасаются, что сломан позвоночник.
Сломан позвоночник!
У меня из руки выпадает бутерброд.
— Ты слышал?
— Я не глухой, — отвечает Ханзи.
— Геральдина лежит в одной из франкфуртских больниц. Я говорил по телефону с ее матерью. Она уже выехала. Никому из вас пока не разрешается посещать Геральдину. Ее состояние крайне серьезное. Я вам в последний раз повторяю, что запрещаю ходить по тропинке вдоль обрыва. Если кого-нибудь поймаю, то объявлю предупреждение. А вы знаете: тот, у кого три предупреждения, исключается из школы. Вот, собственно, и все. — Шеф вытирает платком лоб и затем с безмерной усталостью поднимает голову. — Хотя, впрочем, вот еще что. Фройляйн Хильденбрандт уволилась. Вы все ее знали, для многих из вас она сделала немало хорошего. Она сказала, что ей будет очень тяжело самой попрощаться с вами. Поэтому просила передать всем вам сердечный привет. Она будет все время думать о вас.
Шеф делает небольшую паузу и продолжает:
— Она вас никогда не забудет. Она уже покинула наш интернат и живет теперь внизу, во Фридхайме.
Кто-то, кого я не вижу, громко спрашивает:
— Но почему она уволилась, господин доктор?
Учителя и воспитатели опускают головы, а я сразу же слышу по голосу шефа, что он говорит неправду, потому что голос его звучит теперь совсем иначе:
— Фройляйн Хильденбрандт уже в преклонном возрасте и не очень здорова. Вы знаете, что у нее не в порядке с глазами. Врач… врач рекомендовал ей покой. Ей… ей было нелегко уйти от нас. — Пауза. — Я не знаю, что вы чувствовали к ней. Я не могу в вас заглянуть. Я же испытывал и испытываю чувство большой благодарности к фройляйн Хильденбрандт. И что касается меня, то я ее не забуду…
Он снова проводит платком по лбу.
Ной встает.
— Что такое, Ной?
— Я встаю в память о фройляйн Хильденбрандт.
Вслед за ним поднимаются все другие дети. Лишь Ханзи продолжает помешивать свой кофе.
Я толкаю его.
— Говенный цирк! — говорит Ханзи. Но все-таки встает.
Через пару секунд Ной снова садится. За ним садятся и другие.
— Всего хорошего, — говорит шеф. Быстрым шагом он направляется к выходу. Проходя мимо моего стола, он поначалу не замечает меня, но потом резко останавливается.
— А-а, Оливер…
— Слушаю, господин доктор.
— Ты уже позавтракал?
Я еще пока вообще не притрагивался к своему завтраку. Но я все равно не смог бы запихнуть в себя ни кусочка, ни сделать ни единого глотка.
— Да, господин доктор.
— Тогда пойдем со мной, я тебе хочу кое-что сказать.
Мы входим в его рабочий кабинет.
— Садись. В столовой я не сказал правды. Точнее, не сказал всей правды. Фройляйн Хильденбрандт не просила об увольнении. Ее уволил я. Мне пришлось ее уволить.
У меня идет кругом голова. Мне дурно. С Геральдиной случилось несчастье. Перелом позвоночника. Геральдина…
— Ты меня слушаешь?
— Да, господин доктор.
Надо взять себя в руки.
— Ты знаешь, что она была почти слепа.
— Да.
— И что у нее отекали и при ходьбе постоянно болели ноги?
— Нет, не знал.
На его столе стоит графин с водой. Он наливает из него полный стакан, вынимает из пачки две таблетки, глотает их, запивая водой.
— Головные боли, — говорит он. — У меня безумные головные боли. То, что я расскажу, ты должен держать при себе. Ни с кем об этом не говорить. Даешь честное слово?
— Честное слово.
— Я рассказываю тебе об этом, потому что об этом просила меня перед своим уходом фройляйн Хильденбрандт. Она тебя особенно любила.
— Именно меня?
— Да.
— Почему?
— Потому что ты заботишься о бедняжке Ханзи. Она попросила тебя об этом, когда ты приехал сюда, не так ли?