А оказалось — всего лишь комнату, да и матери здесь нет. Узнаю Геральдину. Она постоянно лжет и преувеличивает…
Госпожа Бёттнер открывает дверь одной из комнат.
— К вам гость, фройляйн! — Она пропускает меня в комнату. — Принести чаю?
— Да, пожалуйста.
Это голос Геральдины. Спустя мгновенье я вижу ее. Кровать стоит у окна. Она накрасилась как обычно (с тройным перебором), на ней черная с кружевами ночная рубашка. (Где же гипс?) Геральдина сидит в кровати, опираясь на гору подушек. Перед кроватью празднично накрытый на двоих стол. Цветы. Пестрые салфетки. Дешевый фарфор. Поднос с песочным тортом. Сигареты…
Дверь за мной закрывается.
Геральдина улыбается. Лицо у нее очень бледное, щеки впалые, но выглядит она лучше, чем я мог себе представить.
— Хэлло, — говорю я.
Она продолжает улыбаться, но по щекам бегут слезы. За окном церковь, кладбище, громадный серый каменный ящик посреди голого парка (это, должно быть, неврологическая клиника), а за всем этим грязные, серые воды Майна.
— Оливер, — говорит Геральдина. И повторяет шепотом: — Оливер.
Она протягивает ко мне руки.
Ее рот открывается. Я наклоняюсь и быстро ее целую. Точнее, я хочу ее быстро поцеловать, но она цепляется за меня, ее губы впиваются в мои, и поцелуй получается долгим. Ее дыхание учащается. Я гляжу в окно на неврологическую клинику, церковь и серый Майн. Это самый худший поцелуй в моей жизни.
Наконец-то он завершился.
Геральдина сияет.
— Оливер! Я так рада! Я без ума от радости! Я невероятно быстро поправляюсь, врачи говорят — это чудо! Позвоночник сросся абсолютно правильно. С меня сняли гипс. Глянь!
В следующее мгновенье она уже спустила черную ночную рубашку. Ее груди подрагивают. В глазах Геральдины вновь появляется хорошо известное мне безумное выражение.
— Погладь их… Поцелуй их…
— Эта Бёттнер может войти в любой момент…
— Ну, разочек… быстренько… Ну, пожалуйста… Ты не можешь представить себе, как я этого ждала.
Я целую ей груди. Она стонет. В этот момент за дверью раздаются шаги. Я еле успеваю шлепнуться в кресло. Геральдина натягивает на себя одеяло. В комнату входит госпожа Бёттнер. Она принесла чай. Молча поставив на стол чайник и зыркнув на меня злым взглядом, госпожа Бёттнер выходит.
— Чего это с ней?
— С ней? Это с тобой.
— Что?
— Помада на губах!
Я провожу тыльной стороной ладони по губам. На руке остается красный след. Геральдина смеется.
— Сядь ко мне.
— Послушай, я не хочу нарываться на скандал.
— Ты только сядь ко мне, возьми мою руку и больше ничего. Я несчастная калека. Я бы и не смогла! Все так еще болит… Иди, не бойся!
Я присаживаюсь к ней на кровать. Наливаю две чашки чая. Я держу ее за руку. Она неотрывно смотрит на меня. А я по мере возможности смотрю мимо нее. Снежно-водяная завеса за окном становится все плотнее. Я собираюсь подать ей чашку.
— Не надо! Я сама. Посмотри!
И она показывает, как она сама может держать свою чашку.
— Я уже могу стоять, ходить и наклоняться. Только бегать пока еще не могу.
— Как здорово; Геральдина!
Я не выдерживаю ее взгляда, улыбаюсь и оглядываю комнату, в которой стоит безвкусная мебель и множество фарфоровых безделушек, а на стене висит картина с альпийским ландшафтом. И оленем.
— У тебя здесь мило.
— Не шути!
— Нет, правда…
— Здесь отвратительно! Не говори так! Эта комната! Эта старуха! А вид из окна… Это ты называешь милым.
Глоток чаю. Но поможет ли он мне собраться духом? Я должен поговорить с Геральдиной. Прямо сейчас. Немедленно. Не сходя с места.
Нет, не сейчас.
Надо подождать немного.
Вот такой я трусливый пес. Такой вот жалкий и трусливый пес.
11
А она снова гладит мою руку, и одеяло сползает вниз. Как бы она и ночную рубашку не того… А вот и ночная рубашка соскальзывает…
— Ты боишься старухи?
— Да.
Геральдина натягивает на себя рубашку.
— Какой ты хороший.
— Почему.
— Потому что ты думаешь обо мне.
Ее ладонь гладит мою руку: вверх и вниз, вверх и вниз.
— Геральдина, разве ты не сказала мне по телефону, что твоя мать сняла квартиру?
— Моя мать…
Нечасто мне приходилось видеть в чьем-нибудь лице столько горечи.
— Что произошло? И где она вообще?
— В Берлине. У своего мужа. С самого нового года.
— Но все думают, что она живет с тобой.
— Да, она мне пообещала! Когда я еще была в больнице. Потом она перевезла меня сюда. Квартира? Еще чего захотел! «Нет денег, деточка! Приходится экономить!» — Геральдина пожимает плечами. — Ты же знаешь, ее второй меня терпеть не может. Он посчитал, что и одной комнаты вполне хватит. Пока она была здесь, она спала на диване. Потом он потребовал, чтобы она вернулась. «Тебя уже давно нет дома! Либо я, либо твоя девка!» Телефон стоит в прихожей. Я слышала, как они препирались. Но в Берлин она все-таки вернулась! — Геральдина передразнивает свою мать: «Теперь тебе почти уже совсем хорошо, моя маленькая. Теперь я могу с чистой совестью оставить тебя у милой госпожи Бёттнер». — И снова своим голосом: — Потом еще полчасика поскулила, что, мол, она должна думать и о своем браке, что при разводе право на мое воспитание в конечном счете было присуждено не ей, а отцу, что она должна вести себя разумно, чтобы не злить этого мужика в Берлине, поскольку он жутко ревнив и чего доброго в отместку начнет ходить по бабам, и, наконец, припомнила о поведении моего отца.
— Что значит — о его поведении?
Слава Богу, что момент, когда мне придется сказать ей все, оттягивается и оттягивается. Какой же я трусливый пес!
— Я же тебе говорила, что на Рождество он должен был приехать ко мне с Кап Канаверал?
— Да. И что?
— С первой же минуты они стали ссориться. Они постоянно орали друг на дружку. Отец хотел, чтобы мать развелась. Он сказал, что может найти работу и в Германии. В каком-нибудь институте. Мать сказала, что больше никогда не разведется. За что отец надавал ей оплеух. И это на Рождество! — Геральдина смеется. — После вручения подарков. У них обоих не все в порядке. Вон в том углу стояла рождественская елка. Мать вопила так громко, что старуха пригрозила вызвать полицию. Это было самое прекрасное Рождество в моей жизни. А как ты отпраздновал?