твоя Геральдина.
Это письмо я сразу же сжег. Но что мне делать после Рождества? Ах, сейчас еще только начало декабря!
У меня выработалась привычка оттягивать все решения, а когда я с Вереной, то вообще забываю, что на свете есть нечто такое, как решения.
16
Горят свечи. Мы лежим рядом друг с другом, Верена вдруг говорит ни с того ни с сего:
— Терпеть не могу Ницше. А ты?
— Меня от него тошнит.
— Знаешь, а вчера я наткнулась на одно его стихотворение, которое будто про нас.
— Ну-ка прочти.
И она читает, голая и теплая, в моих объятиях:
Вороны с криками, чернея
На фоне грязных облаков,
Летят к предместьям городов
В предверьи зимних холодов…
И счастлив, кто сейчас имеет
Очаг и кров.
— Никогда не подумал бы, что у него могут быть такие стихи.
— И я тоже.
Из радиоприемника тихо-тихо звучит музыка. Радиостанция АФН передает «Голубую рапсодию». Приемник у нас всегда настроен на АФН. Немецкие радиостанции вообще не стоит слушать. «Радио Люксембург» этим приемником днем не поймаешь.
— У нас есть кров. Правда, Верена?
— Да, милый!
Крыша дома прохудилась. И с тех пор, как зарядили дожди, нам приходится ставить на покрытый дешевеньким ковриком пол тазы и плошки, потому что с потолка капает.
— Я имею в виду не эту хижину.
— Я знаю, о чем ты говоришь.
— Ты мой кров. Ты мой очаг.
— И ты для меня — все, — говорит она.
Потом мы снова делаем это, а дождевая вода крупными каплями падает в расставленные на коврике тазы и миски, зимний ветер воет за стенами хибары, а на волне АФН звучит «Голубая рапсодия»…
17
— Садись, Оливер, — говорит шеф.
Вечер 6 декабря, кабинет шефа с многочисленными книгами, глобусом, детскими самоделками и рисунками на стенах. Шеф курит трубку. Мне он предлагает сигареты и сигары.
— Спасибо, не хочу.
— Может быть, выпьешь со мной вина?
— С удовольствием.
Он достает бутылку старого, выдержанного «Шато неф дю Пап», предварительно в меру подогретого, наливает два полных бокала и смотрит на меня, как всегда — даже сидя — сутулясь из-за своего роста, — подтянутый и спокойный — одним словом, прямо Джеймс Стюарт. И такой же долговязый. Когда он позвал меня к себе, я испугался. Я думал, это связано с Вереной, но славу Богу ошибся. Речь совсем о другом.
— Как вино? Приемлемое?
— Да, господин доктор.
Он сосет свою трубку.
— Помнишь, Оливер, когда ты приехал сюда, я предложил, чтобы мы иногда встречались, чтобы поговорить?
— Да, господин доктор.
— Мне очень жаль, что наш первый разговор пойдет не о твоих, а о моих проблемах.
— У меня с сердца упал камень. — Почему?
— Пусть уж лучше разговор о ваших проблемах.
— Ах, так! — Он улыбается. Потом становится опять серьезным. — Я хочу побеседовать с тобой, потому что ты самый старший в интернате и потому еще, что больше просто не с кем.
— А учителя?
— Я не имею права втягивать их в это! И не хочу!
— Излагайте, господин доктор!
— Что ты думаешь о Зюдхаусе?
— О Фридрихе? Дурной малый. Жертва воспитания. Сам по себе он парень неплохой! Но, имея такого поганого папашу-нациста, он, естественно, верит только…
— Вот именно.
— Что именно?
— Ты действительно не хочешь сигарету?
— Нет.
— Или сигару? Она совсем легонькая!
Шеф выглядит осунувшимся. Может быть, болен?
— Тоже не хочу, спасибо. Так что там с Фридрихом?
Шеф рисует пальцем на столе невидимые вензеля.
— Он на меня заявил, — говорит он.
— Кому?
— Своему отцу. Ты знаешь, что его отец — генеральный прокурор.
— Он прямо-таки создан для такого места.
— По справедливости его место в тюрьме. Но где эта справедливость? Господин доктор Зюдхаус сейчас большая шишка. Имеет прекрасные связи со всеми властями. Тебе двадцать один, и мне не надо объяснять тебе, что у нас происходит.
— Действительно, не надо, господин доктор. Так в чем вас обвиняют?
— В том, что я взял к себе на работу доктора Фрая.
— Нашего учителя истории?
— Да.
— Но его все любят!
— Явно не все. Во всяком случае, Фридрих Зюдхаус его не любит.
— Ах, вот что! Вы имеете в виду поездку в концлагерь Дахау!
— Речь идет не только о поездке в Дахау. Речь идет о том, как доктор Фрай вообще преподает историю. О телепередачах. О книгах, которые он дает вам читать. Все это, вместе взятое, приводит Зюдхауса в ярость. Ты только что очень верно сказал, что он продукт своего воспитания. Вот этот продукт и написал своему отцу.
— Что написал?
— Много писем. О том, как в моей школе мой учитель преподает историю, как втаптывает в грязь немецкий народ, честь и авторитет Германии, как вам прививаются разлагающие вас коммунистические идеи.
— Вот скотина! Если позволите, я все-таки возьму маленькую сигарку, господин доктор.
Обрезая кончик сигары и зажигая ее, я спрашиваю:
— И что же дальше?
— Дальше? — Шеф печально улыбается, поглаживая лубяную лошадку, подаренную ему каким-то малышом и стоящую у него на столе. — Генеральный прокурор Олаф Зюдхаус — могущественный человек. Он пожаловался на меня в различные инстанции.
— Ничего не понимаю! Ведь доктор Фрай говорит правду! Кому, собственно, и что, собственно, мог написать старый нацист? На что он мог жаловаться?
— На то, что доктор Фрай говорит правду, — отвечает шеф, выбивая и вновь набивая свою трубку. — Правду, Оливер, нужно сочетать с хитростью, если чего-нибудь хочешь добиться. А доктор Фрай сочетает ее не с хитростью, а с мужеством.
— Достаточно печально уже то, что теперь и вы называете мужеством то, что кто-то нам рассказывает правду о третьем рейхе и про его преступный сброд!
— Уверяю тебя, все, что рассказывает доктор Фрай, совпадает и с моим мнением, и я одобряю это. Я восхищаюсь и почитаю доктора Фрая.
— Ну, так в чем же дело? Гоните тогда Зюдхауса в шею! Ведь некоторых вы уже выгнали!