Посвящаем эту книгу светлой памяти писателя Льва Сергеевича Овалова, подарившего нашей стране образ непобедимого чекиста — майора Пронина.
А.З., Е.М.
Дом на Котельниках
Писатель Лев Сергеевич Овалов моложаво перепрыгивал через ступеньки. Худощавый, подтянутый, вечно увлеченный литературной работой, он не сдавался возрасту и потому не жаловал лифты. В высотном доме на Котельнической набережной — ясное дело! — имелось несколько вполне комфортабельных лифтов, но писатель гарцевал по ступенькам.
В тихом просторном кабинете его ждал майор Пронин — личный литературный герой и личный друг Овалова.
На столе лежала развернутая «Правда». Овалов заметил, что Пронин синим карандашом подчеркнул несколько фраз в одной небольшой статье. Писателю не нужно было приглядываться, чтобы понять, какая именно статья заинтересовала Пронина. Конечно, это скромный материал, посвященный юбилею Сталина. Сколько споров было в Политбюро накануне юбилея — давать или не давать статью? До Овалова долетали отголоски тех тайных политических баталий.
— И все-таки статья вышла! — Пронин торжествующе продолжил мысли Овалова. — Значит, что-то меняется в Датском королевстве. И не что-то, а самое главное. Ты знаешь, Лев Сергеевич, я никогда не одобрял идей XXII съезда… Эти коленца на кладбище. Эти ковыряния в Мавзолее. Я уверен, что этот хмельной съезд нанес такой удар по нашей государственной безопасности, что всему Ленгли такие успехи и не снились.
— Ты думаешь, теперь начнется реабилитация Сталина?
— А товарищ Сталин не нуждается в реабилитации. Сталина никто не осуждал, не было и нет эдакого верховного суда, чтобы Сталина усадить на позорную скамью. Это же не хоккей с шайбой, где самого Бориса Майорова за опасную игру высоко поднятой клюшкой можно на две минуты удалить с площадки. Вчера был отменный матч в Лужниках: наши со спартаковцами бились. Как нервничал мой друг, тренер Аркадий Иваныч Чернышев! Вничью сыграли. А чемпионом все равно ЦСКА будет. О чем должны говорить настоящие мужчины средних лет? О политике, о хоккее и…
— О женщинах!
Пронин поморщился:
— Как бы не так. Время вносит поправки… О политике, о хоккее и о болезнях. Меня ведь опять две недели лечить пытались. А я скверный пациент, совсем скверный… И здоровья нет. А ты опять по ступенькам скачешь. Вызываешь зависть старых товарищей.
— Но как вы поняли? Неужели соглядатаи уже доложили?
— Банально мыслите, Овалов! Во-первых, дыхание у вас все-таки сбилось, не без этого. А во-вторых, вы появились в мертвой тишине, и никакой лифт за минуту до вашего появления не зашумел. Так что эту истину несложно установить и без шпиков.
Овалов улыбнулся. Он привык, что Пронин обращается к нему то на «ты», то на «вы», и сам поддерживал эту игру старых друзей.
— Так вы думаете, что после этой статейки все поменяется?
— Несомненно. Сейчас у власти выдвиженцы Сталина. Брежнев, Косыгин, Громыко, Устинов — это все сталинские кадры. Выходцы из простого народа, которым советская власть дала образование. Настоящие профессионалы, прагматики. Почти все они прошли войну. Победители! Хрущев был для них смутьяном, политическим парвеню. Ты знаешь, Лев Сергеевич, я с ними согласен. Эмоции не могут быть критериями политической жизни. А наш дорогой Никита Сергеевич строил политику на эмоциях. Покрикивал, похрюкивал и решения принимал такие же — похрюкивающие. Со звоном. Пустая-то бочка громче звенит, это давно известно.
Овалов глядел на Пронина не без скепсиса: теперь-то все смелы Хрущева бранить! После того, как та же газета «Правда» официально заклеймила волюнтаризм.
— Что, думаешь, это я сейчас против Никиты расхрабрился? Брось, Лев Сергеич, я ж бериевский любимчик. Против меня хрущевцы всегда копали. Если бы меня легко было заменить — я бы уже после XX съезда не увидел бы дверей большого дома. А так пришлось поработать и с Серовым, и с Семичастным. Да что мы сразу с политинформации начали, давай-ка сперва-наперво чайку попьем.
В дальней комнате Пронин устроил гостиную. Там уже хлопотала Агаша.
— Вот, извольте наблюдать, до чего дошел прогресс. Еще недавно скептики освистывали наш план ГОЭЛРО, а нынче моя Агаша ловко обращается с двухведерным электрическим самоваром. Мать честная, электрический самовар! Эх, Овалов, разве мы мечтали о таких чудесах?
Вопрос прозвучал двусмысленно. С одной стороны, вроде бы технический прогресс превзошел самые смелые мечтания босоногих двадцатых годов. Но в то же время… явно в ту огненную эпоху мы мечтали о чем-то более высоком, чем электрический самовар…
— Этот громоздкий чайный агрегат мне на День чекиста преподнесли. Еле до машины донес. Тяжеленький. Если упадет, да еще и с кипяточком — и ошпарит, и прибьет. Мокрого места не останется, даже вытирать не нужно. Ты уж прости меня, Овалов, но я становлюсь консерватором. Ты, конечно, об этом в своих рассказах не пиши, но настоящий самовар, в котором пылают еловые шишки, мне милее этого чуда техники. И чай из старинных самоваров получается вкуснее.
— Это — смотря какая заварка! — проскрипела Агаша. Годы не сделали ее моложе. Годам к пятидесяти она располнела. Даже сидела на диете. А теперь начала худеть уже не из-за диеты, а от болезней… Заметив эту перемену в старушке, которую знал уже полвека, Овалов взгрустнул.
— А ты все молодеешь, Агаша, — сказал он неискренне. Но это было лукавство врача. Сказывалось медицинское образование писателя!
Агаша вяло махнула рукой — той самой рукой, которая в прошлые времена отвешивала тяжелые подзатыльники:
— Бросьте, Лев Сергеич. Мне бы до лета дожить, на дачу выбраться. Устарела я. Пора в архив списывать, как Иван Николаич говорит.
— Так это же я не про тебя говорю. Исключительно про себя самого. Ты у нас вечно молодая. Между прочим, Агаша гораздо прогрессивнее меня! Твисты танцует, шейки всякие.
— Ну, вы скажете, Иван Николаич! Я уж лет пятьдесят не танцевала.
— Ну, не танцуешь, так слушаешь. Раньше Утесова любила. Теперь Утесов для нее больно старый. У нее теперь новый музыкальный любимчик, чьи пластинки шумят на весь дом ежедневно. Молодой, да ранний. Муслим Магомаев, слыхал?
— Да как не слыхать. — Овалов снял очки. — По всему Союзу с фурором гастролирует. Любимец слушательниц. Баритон из Баку.
— Как видишь, ему все возрасты покорны. А я с трудом привыкаю к новым голосам. Утесов, Лемешев, Флакс, ну, Вертинский. Это да. Козловский, Киричек, Абрамов Гога. А Магомаев — ярко, талантливо, но слишком уж молодо звучит, слишком энергично. Не для меня. Вот это и называется скучным словом консерватизм. Вечный конфликт — новаторы и консерваторы, я и Агаша. Участь консерваторов, как известно, позорна и жалка, но так уж получилась, что я попал в их унылые ряды. Коли попал — что уж врать… Да и я Утесова принял только после войны. И Лемешева лет двадцать считал слабым подобием Собинова. Помнишь Собинова-то? «Ваше слово слюнявит Собинов!… Ваше имя в платочки рассоплено!…»