Они-то, должно быть, лучше всех знают. Рудаки знает... и этот его ученик... этот толстый весельчак Шахбаз Бухари. Еще бы, ведь они оба — придворные поэты, они всегда во дворце... Нет, Бухари — не придворный поэт, а всего лишь купец... но Рудаки — вообще Царь поэтов, главный поэт двора. Хотя какой же он теперь главный поэт... и какой дворец? Шеравкан ведет его в Панджруд, на родину... он слеп... его ослепили. За что? Так поступают с закоренелыми преступниками... потому что это наказание хуже смерти. Смерть — тоже страшно. Но слепота!..
Шеравкан видел. Они с Самадом — сыном дахбаши
[28]
из соседнего переулка — забрались на дерево, и правильно сделали, потому что иначе им и краем глаза не удалось бы ничего увидеть: ведь в тот день вся Бухара сошлась смотреть на казнь. Войско эмира Нуха пригнало толпу пленных туркмен из захваченных врасплох, сметенных с лица земли стоянок и селений. Поделом: зимой они разграбили караван в две тысячи верблюдов. Караван следовал из Хивы в Бухару. Не пощадили путешественников — отняли все припасы и одежду, и некоторые умерли в пустыне с голоду, другие замерзли, из семидесяти человек спаслись только восемь, да и то, как говорили, чудом, не без заступничества Аллаха и святого Хызра.
Без устали трещали барабаны. Пленных разделили на две группы. Тех, что были помоложе и годились для продажи, солдаты сковывали друг с другом человек по десять и уводили, нещадно молотя палками по чему ни попадя. Оставшиеся — все как один старики с длинными седыми бородами — по знаку палача легли на землю лицом кверху. Подручные быстро связывали им руки и ноги. Палач становился каждому коленом на грудь, делал два быстрых движения, а потом вытирал окровавленный нож о белую бороду ослепленного старца. Освобожденные от пут, они вставали ощупью, помогая себе руками... некоторые сталкивались, стукались головами, многие снова падали, издавая глухие стоны.
Когда все кончилось, толпа зрителей забурлила, спеша вернуться к своим торговым занятиям, и мальчишки едва вырвались из ее тесных и пахучих объятий.
Самад ликовал, перекрикивал дикий гвалт торжища, снова и снова расписывая подробности казни, — хотя Шеравкан и сам все отлично видел, и его еще мутило от увиденного. Отец Самада был в числе того самого отряда конной гвардии, что захватил и пригнал пленных. Самад восторженно толковал, что завтра отличившимся воинам будут раздавать наградные одежды — шелковые чапаны ярких расцветок с большими цветами, вышитыми золотом; и что эти почетные чапаны, которые герои похода получат из рук начальника кавалерии, кушбеги или даже самого эмира, — Аллах лучше знает! — имеют разное достоинство и бывают четырехглавыми, двенадцатиглавыми, двадцатиглавыми и сорокаглавыми.
“Головы, что ли, какие-то вышиты?” — вяло спросил Шеравкан, который уже не чаял отделаться от своего надоедливого соседа.
“Ты совсем, что ли?! — снова раскричался Самад, хохоча и хлопая себя по коленкам. — Какие вышивки?! Сколько голов из мешка всадник перед чиновником высыпал, такой чапан и получит. Если всего четыре головы — так четырехглавый, простенький, а сорок — ну тогда уж сорокаглавый, самый дорогой. Эх ты, деревенщина!..”
Шеравкан дернулся и чуть не закричал, потому что прямо на него покатились, как с горы, оскаленные человечьи головы!.. И тут же понял, что не наяву, а привиделось в дреме.
“А это что за плач?” — заволновался он, засыпая. Что же это?.. это хивинец?.. это его негромкие хриплые стоны?.. или просто ветер слетел с холмов и с грубой нежностью ерошит во тьме листву карагачей? — раз за разом, раз за разом.
Ветер, конечно же, ветер!.. Хивинец спокойно спит, хаджи дал ему хорошее лекарство, болезнь отпустила, ушла! Завтра он встанет здоровым, спустится с галереи — осунувшийся, бледный, взволнованный своей радостью: ведь он выздоровел!..
Шеравкан увидел залитый солнцем двор караван сарая... разномастных постояльцев, занятых своими делами, но дружно повернувшихся на скрип деревянных ступеней. Сконфуженное лицо хивинского купца, озирающегося так, будто вернулся с того света. И уже смех, улыбки, оклики: о-о-о, молодец!.. давай-давай, дружище!.. еще не хватало — разболеться в дороге!.. что еще выдумал!.. Аллах лучше знает, когда нам болеть, а когда быть здоровыми!.. когда жить, а когда прощаться с жизнью!.. Аллах ведь лучше знает, правда?.. Ведь правда?..
Так оно и было.
Душа принадлежала Господу, была предоставлена человеку во временное пользование, и под утро Всевышний послал ангела Азраила, чтобы вернуть себе свое имущество.
Незримый посланник сошел с небес, приблизился к одру и протянул хивинцу длань, в которой лежало райское яблоко. Учуяв сладостное благоухание этого дивного аромата, душа, приняв обличье мелкой фруктовой мушки, выпорхнула из левой ноздри умиравшего и тут же взмыла в поднебесье, а потом еще выше и еще — к самому небесному престолу, возле которого вечно шелестит бесчисленной листвой Дерево судеб. Некоторое время мушка растерянно сновала между ветвями, читая написанные на листьях имена, и никак не могла найти свое собственное. В конце концов она сообразила, что ее лист должен быть чуточку выше. Поднялась — и тут же радостно обнаружила его, и села на душистый зеленый глянец, и, часто крутя глазастой головой, стала мыть лапки и крылышки.
Похороны
Утро только-только начало отделять тьму от света, а постоялый двор уже проснулся — жил, двигался, покрикивал и был озабочен множеством неотложных надобностей.
Четверо, в числе которых и Шахбаз Бухари, вооружившись мотыгами, ни свет ни заря ушли на кладбище копать могилу.
Тем временем толстый одышливый мулла начал обряд выкупа грехов.
Привели из конюшни лошадь покойного Саида — старую пегую кобылу. Она стояла смирно и только часто взмахивала сильно траченным хвостом. Левую руку, в пальцах которой у него были четки, мулла продел в уздечку. Правой взялся за край большого блюда с пшеничным зерном, комками каменной соли и мелкими деньгами. Другой край блюда держал старик хаджи: то ли по бедности, то ли из-за стыда за недейственность приготовленного им лекарства, приведшую к столь печальному концу, он согласился взять на себя грехи покойного.
Постояльцы столпились, образовав довольно тесный круг.
— Сколько было бедняге? — спросил мулла неожиданно тонким голосом.
— Двадцать пять, — сообщил хивинец.
— До двенадцати лет все мы безгрешны, — вздохнул мулла. — Стало быть, речь идет о тринадцати годах.
Он прочел короткую молитву, закончив словами:
— Саид, сын Аркеша, в своей жизни некоторые религиозные обязанности выполнял вовремя, а некоторые с опозданием. Сейчас пришел его смертный час. А жизни ему было двадцать пять лет.
Затем щелкнул первым камнем четок и, кивнув на блюдо, строго спросил у старого хаджи:
— Вы эти вещи мне подарили?
— Да, я их вам подарил, — согласился хаджи.