Торговки капустой, длинным рядом стоявшие посреди Мытного
рынка, переглядывались, пересмеивались, разглядывали недогадливую дамочку. Ну,
что из Парижа, это она, конечно, загнула, а что нездешняя, похоже, не наврала.
Во-первых, на Мытном рынке покупатель уже примелькался, здесь своих знают в
лицо, во-вторых, женщины в Энске статные, телом крепкие, на ногах твердо
стоящие, а эта худая да длинноногая, как цапля. Да еще и на каблуки
взгромоздилась. Костюмчик тоже фасонный… Видать, столичная штучка, вон какая
юбчонка коротюсенькая…
– Летошняя – значит, прошлогодняя, – сжалилась наконец над
щеголихой Александра Константиновна. – Солили ее в октябре прошлого года, она
хорошенько закисла. Летом кто ж капусту на зиму готовит? Разве что
скороспелку-однодневку из старых запасов кочанов, что еще в погребах
залежались, делают. Вот такую слатенькую или с хренком, – показала она на
бочки. – Нынче купить – нынче же и съесть. Масла постного добавить, луку
мелко-меленько настрогать, может, еще и сахарком присыпать. Очень вкусно, вы уж
мне поверьте. У вас такой, конечно, не делают.
Говоря «у вас», Александра Константиновна имела, конечно, в
виду – в столицах: ясно же, что элегантная дама – московская или ленинградская
гостья. Непонятно только было, отчего та такими изумленными глазами на нее
уставилась.
– Да, – кивнула наконец, – у нас так капусту не готовят. У
нас ее мало едят.
– Да у вас небось не только капусту, а вообще всего мало
едят, – хохотнула продавщица. – Тебя вон за жизнь так и не откормили.
И десяток дебелых, пышногрудых энских бабенок и молодаек
добродушно (а может, и не слишком добродушно) захохотали над тощеватой и мало
что понимающей в жизни залетной пташкой.
– У нас все такие в семье, – словно извиняясь, ответила
«пташка», глядя почему-то на Александру Константиновну. – Мама, бабуля, ее
сестра. Отец был очень стройный…
Александра Константиновна усмехнулась. Она и в свои
шестьдесят восемь легко могла бы надеть платье, в котором когда-то ездила на
бал в Дворянское собрание и которое до сих пор, окутанное простыней, висело в
гардеробе (Люба, Милка-Любка, сберегла во все времена и во все безвременья,
спасибо ей, царство небесное, дорогой, незабвенной подруге, врагине, сестре
названой!). Простынка была застиранная, прохудившаяся, латаная-перелатаная, ни
на что более не годная, а платье пахло теми же сухими цветами, что и в
четырнадцатом году, шелк ничуть не полинял, не выцвел, разве что розочки,
нашитые у декольте и по подолу, малость пожелтели и были теперь не белоснежные,
а как бы цвета слоновой кости.
«Музейная редкость!» – хмыкал Игоречек… внук Георгий, стало
быть. Ну а Верунька, названная так во исполнение последней, предсмертной
просьбы Милки-Любки, смотрела умильно: «Бабуль, ты мне дашь его когда-нибудь
поносить?»
Верунька, кажется, единственная из их семьи, кого худышкой
не назовешь. Олю тоже по фигуре от девушки не отличишь, а вот ее дочь пошла,
видимо, в отцовскую породу: кругленькая. В фигуре нет и не было девичьей
хрупкости. Нет, не носить Веруньке бабулиного платья, треснет старый шелк на крутых
бедрах и налитой груди…
– Капусту-то возьмите! – ворвался в уши назойливый голос.
Александра Константиновна виновато улыбнулась. Она в
последнее время частенько этак вот уносилась в мыслях невесть куда, и вернуться
порой было нелегко. Вот и сейчас – задумалась, а продавщица давно уже стоит,
протягивая трехлитровую банку, набитую купленной ею капустой. Александра
Константиновна засуетилась, расплачиваясь и умащивая банку в узкую авоську
(связанную когда-то все той же Милкой-Любкой нарочно для того, чтобы в ней
банки носить).
– Вы капусту-то брать будете, нет? – донесся до нее голос
другой торговки. – Баночку давайте! А нету, так мы свою дадим. За денежки,
конечно, но дадим!
– Нет, извините, – ответила элегантная дама. – Я в отеле, то
есть, извините, в гостинице живу, там капусту как-то… сами понимаете… – Она
пожала плечами. – Я просто попробовать хотела. Никогда такой капусты не ела…
– Она попробовать хотела, а я тут с ней покупателей теряю! –
возмутилась продавщица. – У нас в Энске так не водится!
Остальные торговки смотрели на нее кто с осуждением, кто с
восхищением, но помалкивали. Вот бесстыдница, для красного словца не пожалеет
ни родного отца, ни родной матери! Надо ж сказать такое, учитывая, что базар по
причине разгара рабочего дня пуст и за все время ни один человек не то что не
подошел к капустному ряду, но даже в поле зрения торговок не мелькнул…
Однако дама, услышав ее ворчание, предложила:
– Я заплачу за пробу. Сколько?
– Рубль, – ляпнула торговка, и даже ее бесстыжие глаза на
миг вильнули в сторону.
Рубль! Если дама напробовала капусты на копейку, и то
хорошо. К тому же за пробу отродясь денег не брали. Но столичная гостья – ну
настоящая «парижанка», ей-богу! – глазками похлопала, плечиками пожала, в
сумочку полезла…
– Ну ладно тебе, Кать… – едва слышно пробормотала Александра
Константиновна, повернувшись к торговке.
– А чо ладно, чо ладно-то?! – выкатила было та наглые глаза,
но тут же махнула рукой: – Ладно, ради Сан-Кстинны… Иди, гуляй, девушка!
«Девушка» снова пожала плечиками, пробормотала «спасибо» и
повернулась к Александре Константиновне:
– Извините, можно, я вам помогу? У вас три сумки, тяжело же.
– Мне тут всего ничего идти, – качнула та головой. –
Спасибо, я уж сама.
– Нам по пути, – твердо сказала «девушка». – Пойдемте. Или
вам еще что-нибудь нужно купить?
– Да все вроде куплено, – задумалась Александра
Константиновна. – Хотя нет, еще ржаного в хлебном ларьке на выходе возьму, и
все.
Конечно, пришлось в очереди постоять, но недолго, минут
пятнадцать. Почти рубль буханка стоила, но у зятя Александры Константиновны
пенсия военная, он денег не считает. А то намаешься в магазине-то стоять, чтоб
по карточкам хлеб взять. Хотя очереди для советского человека – вещь привычная.
При Ленине я жила,
При Сталине – сохла,
При Маленкове мед пила,
А при Хрущеве сдохла, —
вспомнила вдруг Александра Константиновна частушку, которую,
подвыпив, начинала голосить нижняя соседка, Антонина Северьяновна, дочка
покойного Шумилова. Теперь она, Тоня, тут жила вместе с таким же голосистым и
любящим подпить супругом Филей Окуневым. Ну а по трезвости помалкивали соседи.
Трезвые русские вообще молчаливы. Эх, жизнь учила, учила – и научила!