Это я сейчас и проделал. Достал карандаш и осторожно начал водить
тупым грифелем по стене. Проявились сделанные ногтем царапины: обрисовался рот,
потом глаз, какие-то полосы и круги, обрывки стариковской полудремы «Четыре
часа ночи, а сна нет».
Чуть ниже едва различаемая мольба:
«Господи! Помоги уснуть!»
А на рассвете отчаянное:
«Господи Иисусе!»
И наконец под этими словами я увидел то, что будто ударило
меня под колени, и я присел. Потому что на стене было нацарапано:
«Он снова стоит в холле».
«Да ведь это обо мне, — промелькнуло у меня в
мозгу. — Это же я пять минут назад стоял наверху перед дверью старухи. И
минуту назад — перед этой дверью. И…»
Прошлая ночь. Трамвай. Дождь. Огромный вагон грохочет по
рельсам, скрипят и стонут деревянные части, сотрясаются потускневшие
металлические детали, а кто-то невидимый раскачивается в проходе у меня за
спиной, оплакивая похоронный рейс трамвая.
«Он снова стоит в холле».
А тот стоял в проходе у меня за спиной.
Нет, нет, это уж слишком!
Ведь не преступление же — правда? — испускать стоны в
вагоне трамвая? Или стоять в холле, глядя на дверь, одним своим молчанием давая
понять старику, что ты здесь.
Правда! Не преступление. Но что, если этот «кто-то» однажды
ночью все-таки вошел в комнату?
И занялся своим «одиноким делом»?
Я снова вгляделся в надпись, такую же выцветшую, едва
заметную, как объявление о продаже канареек на окне. И попятился, стремясь
уйти, вырваться из жуткой комнаты человека, приговоренного к одиночеству и
отчаянию.
Выйдя в холл, я постоял, принюхиваясь к воздуху, пытаясь
угадать, приходил ли сюда снова и снова в последнее время тот, другой, лицо
которого едва скрывало череп.
Мне захотелось вихрем взлететь по лестнице и закричать так,
чтобы затряслись птичьи клетки:
— Ради всего святого, если тот человек придет опять,
позвоните мне!
Но как? В холле я видел пустую подставку для телефона, а под
ней — «Желтые страницы» за 1933 год.
Тогда хотя бы крикните в окно!
Но кто услышит ее голос, слабый, как скрип старого ключа в
ржавом замке?
«Ладно, — подумал я, — приеду и буду караулить».
Только зачем?
Да затем, что эта, словно поднятая с морского дна мумия, эта
по-осеннему пожелтевшая, обряженная для похорон старуха, лежащая наверху, молит
о том, чтобы к ней по лестнице поднялся холодный ветер.
«Запереть все двери?» — подумал я.
Но когда попытался плотнее закрыть входную дверь, у меня
ничего не вышло.
И я слышал, как холодный ветер по-прежнему шепчет в доме.
* * *
Пробежав часть пути, я замедлил шаг, остановился и взял было
курс на полицейский участок.
Однако у меня в ушах зашуршали сухими крыльями мертвые
канарейки.
Они рвались на волю. И только я мог их спасти.
И еще я почувствовал, как вокруг меня тихо плещутся воды
Нила, поднимая ил со дна, и он, того и гляди, поглотит и сотрет с лица земли
древнюю Никотрис — дочь египетского фараона, которой уже две тысячи лет.
Только я мог не дать черным водам Нила унести ее вниз по
течению и засыпать песком.
И я побежал к своему «Ундервуду».
Начал печатать и спас птиц. Напечатал еще пару страниц и
спас старые высохшие кости.
Чувствуя свою вину и в то же время торжествуя, торжествуя и
чувствуя вину, я вынул листы из машинки, расправил и уложил в ящик, где из
птичьих клеток и речного песчаника слагался мой роман, где птицы начинали петь,
только когда вы читали напечатанное, а шепот со дна слышался, лишь когда
переворачивали страницы.
И, воодушевленный тем, что спас всех, вышел из дому.
* * *
Я шел в полицейский участок, обуреваемый грандиозными
фантазиями, безумными идеями, вооруженный невероятными уликами, совершенно
очевидными решениями возможных загадок.
Я прибыл туда, чувствуя себя сверхловким акробатом,
выделывающим сверхсложные трюки на сверхненадежной трапеции, подвешенной к
огромному воздушному шару.
Откуда мне было знать, что сыщик — лейтенант Элмо Крамли —
вооружен длинными иглами и духовым ружьем?
Когда я появился, он как раз выходил из участка.
Видно, выражение моего лица подсказало ему, что я готов
обрушить на него свои наблюдения, фантазии, концепции, улики. Он поспешно вытер
лицо, чуть не нырнул обратно в участок и осторожно пошел по дорожке, словно
приближался к бомбе.
— Вы-то что тут делаете?
— А разве от граждан не ждут, что они явятся, если
могут разгадать убийство?
— Где вы нашли убийство? — Крамли обозрел
окрестный пейзаж и убедился, что трупов не видно. — Что имеете сказать
еще?
— Вы не хотите выслушать то, что мне известно?
— Все это я уже слышал. — Крамли прошел мимо меня
и направился к стоящей у поребрика машине. — Стоит кому-нибудь у нас в
Венеции отдать концы от сердечного приступа или оттого, что наступил на свои же
шнурки, на следующий день ко мне являются доброхоты с советами, как распутать
загадку, отчего остановилось сердце или запутались шнурки. И у вас на лице
написано, что вас одолевают эти сердечно-шнурочные заботы. А я не спал всю
ночь.
Крамли говорил на ходу, и мне приходилось бежать за ним, так
как, подобно Гарри Трумэну, он делал сто двадцать шагов в минуту.
Услышав, что я следую за ним, Крамли бросил через плечо:
— Вот что я вам скажу, юный папа Хемингуэй…
— Вы знаете, как я зарабатываю на жизнь?
— Все в Венеции это знают. Вы же вопите на весь город,
стоит вам напечатать рассказ в «Дешевом детективном журнале» или в «Детективах
Флина», и тычете пальцем в эти журналы у газетной стойки.
— Ой! — воскликнул я: из моего воздушного шара
вытекли остатки горячего воздуха. Приземлившись, я остановился возле автомобиля
Крамли напротив сыщика, закусив нижнюю губу.
Крамли это заметил, и у него сделался отечески виноватый
вид.
— Господи Иисусе! — вздохнул он.
— Что?
— Вы знаете, за что я не терплю сыщиков-любителей?
Почему они у меня в печенках сидят? — спросил Крамли.
— Но я-то не сыщик-любитель. Я — профессиональный
писатель, у меня, как у насекомого, усики-антенны, и они мне хорошо служат.