— Сожалею.
— Не стоит. Я его совсем не видела, разве только на
Рождество. За мной ухаживает моя соседка, приходит два раза в день, поправляет
постель, приносит еду. Значит, он умер, да? Вы хорошо его знали? А похороны
будут? Там на бюро пятьдесят центов. Возьмите, купите от меня букетик.
Денег на бюро не было. И бюро тоже не было. Но я сделал вид,
будто есть и то и другое, и сунул в карман несуществующие центы.
— Приходите через шесть месяцев, — прошептала
она. — Я тогда поправлюсь. И снова буду продавать канареек, и… Вы смотрите
на дверь? Вам надо идти?
— Да, мэм, — виновато сказал я. — Хочу
предупредить — у вас входная дверь незаперта.
— Ну и что? Кому нужна такая старуха, как я? — Она
в последний раз приподняла голову.
Глаза вспыхнули, лицо исказилось, словно что-то отчаянно билось
у нее внутри, стремясь вырваться наружу.
— Никто больше не войдет в этот дом, никто не
поднимется по лестнице! — выкрикнула она.
Голос смолк, словно радиостанция, оставшаяся за холмами.
Веки опустились, она медленно выключалась из действительности.
«Господи, — подумал я, — да ведь ей хочется, чтобы
кто-то поднялся сюда и оказал ей ужасную услугу! Только не я!» — пронеслось у
меня в голове.
Глаза у нее широко раскрылись. Неужели я произнес это вслух?
— Нет, — проговорила она, пристально вглядываясь
мне в лицо. — Вы не он.
— Кто?
— Тот, кто стоит у моей двери. Каждую ночь. — Она
вздохнула. — Но никогда не входит. Почему?
Она остановилась, как часовой механизм. Еще дышала, но уже
хотела, чтобы я ушел.
Я взглянул через плечо. В дверях ветер шевелил пыль, там,
словно туман клубился, как будто кто-то стоял и ждал. Что-то или кто-то, кто
появлялся каждый вечер и стоял в холле.
Я направился к дверям.
— Прощайте, — сказал я.
Молчание.
Надо бы остаться, выпить с ней чаю, пообедать, позавтракать.
Но никто не может защитить всех нуждающихся в защите. Верно?
У дверей я задержался.
— Прощайте.
Возможно, она пробормотала это слово в своем старческом
глубоком сне. Я чувствовал только, как ее дыхание выталкивает меня из комнаты.
Спускаясь по лестнице, я сообразил, что так и не узнал
фамилию старика, утонувшего в львиной клетке с горстью не нашедших применения
конфетти от трамвайных билетов в каждом кармане.
Я отыскал его комнату, но толку от этого не было.
Его фамилии там не будет, так же как и его самого.
* * *
Все всегда начинается хорошо. Но как редко история людей,
история маленьких и больших городов имеет счастливый конец.
Все разваливается, преображается до неузнаваемости.
Расползается. Распадается связь времен. Молоко скисает. По ночам в моросящем
тумане провода, натянутые на высоких столбах, рассказывают страшные истории.
Вода в каналах слепнет от пены.
Чиркнешь по кремню, а искры нет. Ласкаешь женщину, и
никакого тепла в ответ.
Внезапно кончается лето.
Зима пробирает до мозга костей.
И наступает черед стены.
Стены, что находится в комнатушке, где от грохота
проносящихся мимо больших красных трамваев вы мечетесь, словно в кошмаре, в
холодной железной кровати на содрогающемся нижнем этаже своих, вряд ли
королевских, Апартаментов Имени Погибших Канареек в доме, номер которого
свалился с фасада, а табличка с названием улицы на углу так перекосилась, что
указывает не на север, а на восток, и теперь, если кто-то когда-нибудь захочет
найти вас, он свернет не туда, куда надо, и исчезнет навсегда.
Но зато у вас есть стена возле кровати. Можно читать ее
слезящимися глазами или протянуть к ней руку, но так и не достать: слишком она
далеко, слишком глухая, слишком пустая.
Я знал, что, раз я нашел комнату старика, я найду в ней и
эту стену.
И нашел.
* * *
Дверь, как и все двери в этом доме, оказалась незапертой,
словно комната ждала, что в нее забредет ветер, или туман, или какой-нибудь
бледный незнакомец.
Забрел я. И замешкался в дверях. Может быть, я ожидал, что
найду здесь на пустой койке рентгеновский снимок старика? Его комната, как и
комната леди с канарейками наверху, напоминала о распродажах домашнего скарба,
когда к концу не остается ничего — за гроши растаскивают все подряд.
Здесь на полу не валялось даже зубной щетки, не было ни
мыла, ни мочалки. Видно, старик мылся раз в день в море, чистил зубы пучком
водорослей и стирал единственную рубашку в соленых волнах, а потом раскладывал
ее на песке в дюнах, ложился рядом и ждал, пока она высохнет на солнце, если,
конечно, оно появится.
Я двинулся вперед, словно нырнул в пучину. Если вы знаете,
что человек мертв, воздух в покинутом им помещении противится каждому вашему
движению, даже мешает дышать.
Я чуть не задохнулся.
Моя догадка оказалась неверна.
Потому что фамилию старика я увидел на стене. И чуть не
упал, когда наклонился, чтобы прочесть ее.
Имя повторялось снова и снова, оно было нацарапано на
штукатурке в дальнем от кровати конце стены. Снова и снова. Словно человек
боялся, что выживет из ума или будет забыт; словно страшась, что однажды утром
проснется безымянным, он снова и снова царапал стену пожелтевшим от никотина
ногтем.
«Уильям». А потом «Вилли», затем «Вилл», а под этими именами
— «Билл».
А потом снова, снова и снова.
«Смит», «Смит», «Смит», «Смит».
А в самом низу: «Уильям Смит».
И «Смит У.».
Эта его таблица умножения плыла у меня перед глазами. Я
вглядывался в нее, а она то становилась совсем неразличимой, то вновь обретала
четкость. Потому что я представлял себе все те ночи, когда и сам боялся
заглянуть вперед, в темную бездну моего будущего Боялся увидеть себя в 1999
году, одинокого, царапающего ногтем шгукатурку, словно скребущаяся мышь.
— Боже мой, — прошептал я. — Ну-ка постой!
Койка взвизгнула подо мной, как потревоженная во сне кошка.
Я навалился на нее всей своей тяжестью и шарил пальцами по штукатурке. Там были
какие-то слова. Письмо? Намек? Улика?
И я вспомнил любимый детьми фокус. Просишь приятелей
написать что-нибудь в блокноте, вырвать страничку и разорвать ее. Потом уходишь
с блокнотом в другую комнату, проводишь мягким карандашом по бесцветным
отпечаткам на чистой странице раз, другой, и, возвращаясь, объявляешь, что было
написано.