— А это называйте, как хотите — Роману, Вишну, Фта… Дух
Жизни, одним словом.
— Дух Жизни! Что такое Дух Жизни?
— А вам что — хочется решить его, как уравнение?
— Нисколько, это уравнение, состоящее из всех
неизвестных, следовательно, я и пытаться не буду решать такое уравнение… Да это
и не уравнение будет.
Петр Алексеевич насмешливо кивнул на Игнатия.
— Игнатий-то! — сказал он. — Как уравнению-то
обрадовался!
— Дай мне, пожалуйста, говорить! — воскликнул
Игнатий с злобой. — Так я говорю: это для меня только звук, и я не знаю,
что он значит…
— Дело не в звуке…
— Так позвольте: что же такое Дух Жизни?
— Дух Жизни?… «Свет, и нет в нем никакой тьмы» — вот
вам одно определение. Добро, любовь — вот вам другое.
— А почему я должен поклоняться добру? — вмешался
Подгаевский, внезапно останавливаясь против Каменского.
— В самом деле, — подхватил Игнатий, —
почему?
— Да зачем вы ставите эти вопросы? Вы следуйте веленьям
своего сердца, в котором заключены добро и любовь.
— А если у меня не заключено ничего подобного?
— Это неправда. Еще Тертуллиан сказал, что душа
христианка.
Игнатий заморгал, развел руками, поднял плечи.
— Да что же это за доказательство! — воскликнул он
насмешливо и басом. — Добро, Любовь… А если я не верю Тертуллиану вашему,
и моя башка, мои мозги…
Каменский нахмурился и повторил уже назло:
— Да, еще Тертуллиан сказал. А царь Давид вот что: «И
рече безумец в сердце своем — несть Бога!»
— Не следует, я думаю, забывать того, что Давид
совмещал в себе массу достоинств, но еще более недостатков, — перебила
Софья Марковна.
— Господа, позвольте! — закричал Игнатий. —
Мы уклонились, так нельзя…
— Вы же не дали мне договорить, — сказал
Каменский. Лицо у него раскраснелось, руки нервно гладили скатерть.
— Ну, продолжайте, продолжайте, пожалуйста!
Каменский подумал и опять заговорил размеренно:
— Я говорил: человек должен уяснить себе, для чего он
живет…
— Виноват, — снова не выдержал Игнатий, —
одно слово… Как это уяснить, для чего я живу? Я могу сказать, для чего я
сегодня в город ездил…
— Да, вот именно так, — подтвердил
Каменский, — именно, надо уяснить себе цель жизни так же, как цель поездки
в город. И вот: есть жизнь телесная и плотская и есть жизнь духовная и
душевная. Жизнь телесная…
— Ну, это уже начинается метафизика какая-то! —
воскликнула Софья Марковна.
— Позвольте, — начал Игнатий.
— Виноват, — заговорил и агроном, хотевший
примирить и успокоить всех.
А Петр Алексеевич выговорил громче всех:
— Мы вот с Илюшей живем плотской жизнью!
— Метафизика — родня поэзии! Я стою за
метафизику! — почти закричал Подгаевский. — Вы говорите: труд; но
прогре-сс движется не трудом, а тво-рче-ством!
— Это, положим, вздор! — добавила Софья
Марковна. — Возьмите Липперта…
Каменский почувствовал, что здесь нельзя говорить. Но то,
что ему хотелось сказать этим людям, которые кричат только от скуки, волновало
его, и он поднялся со стула. Встал и Игнатий.
— Что же вы сотворили? — почти строго спрашивал
Каменский. — Что? Я скажу вам, что вы сотворили: рабовладельчество,
проституцию…
— А что вы так против проституции? — вмешался Петр
Алексеевич уже с явной насмешкой. — Вот Илья иначе думает.
Каменский пристально посмотрел на Петра Алексеевича, но тот
сделал мутные глаза и отвернулся.
— При со-вре-менных условиях это не-обхо-димо-е учреждение! —
уже кричал Подгаевский.
— Позвольте… Что же, современные условия хороши?
— Нет, вы позвольте!
Лицо Подгаевского исказилось, глаза бегали; то, что у него
не было двух верхних зубов, еще более делало его некрасивым.
— Нет, дайте же мне договорить! — пробовал как
можно спокойнее возражать Каменский. — Вы сказали именно то, что нужно: вы
сказали, как человек, который на вопрос: почему он едет так плохо и тихо,
ответил, что у него сломана ось. Остановись же, сказали ему, почини ее.
— Позвольте-с, — заговорил Бернгардт сумрачно,
приближаясь к Каменскому, — современные условия зависят не от одного
человека. Это не телега, в которой едет благодушный мечтатель и единственный
обладатель ее, это — наполненный народом дилижанс. И починка зависит не от
единичной воли… Конечно, можно и пренебречь сломанным экипажем, встать, махнуть
рукой и отправиться пешечком; только это и нечестно, и навряд хорошо для
отправившегося пешечком…
— Да, — горячо подхватил Каменский, — если
дилижанс плох, нужно его оставить и не тащиться в нем или не сваливать все на
других, на «обстоятельства»… И во всяком случае, починка делается не злобой, а
единением и любовью!
— А может быть, непротивлением злу? — перебил
Бернгардт и резко захохотал.
Вдруг Петр Алексеевич поднялся.
— Мамаша! — воскликнул он. — Это наконец
подло с вашей стороны! Вы меня все равно не приучите к духовной жизни, я не
обедал сегодня!
— Господа, перейдемте в столовую, — обратилась
Наталья Борисовна к окружающим.
Гриша поднялся и скрылся в своей комнате.
Понемногу стали подыматься и остальные. Разговор оборвался,
и по рассеянным взглядам было видно, что продолжение его и нежелательно.
Агроном сел за рояль и, одним пальцем аккомпанируя,
вполголоса запел пролог из «Паяцев». Около него стояли Бобрицкий, Софья
Марковна и Подгаевский; Подгаевский покачивал головою и намеревался
подтягивать. Петр Алексеевич в ленивой позе сидел на диване; Бернгардт ходил из
угла в угол: он не хотел даже серьезно говорить с Каменским, унижать себя. А
Игнатий с Каменским незаметно вышли на балкон. Игнатия мало интересовала
закуска, и он думал, что, пожалуй, вышло неловко это всеобщее нападение на
Каменского. Спорить больше ему не хотелось, хотя он и был немного обижен, так
как любил оставаться в горячих разговорах победителем. Он стоял против
Каменского и машинально повторял:
— Да-а-с, батенька!
Лицо Каменского было строго и рассеянно. Облокотившись на
перила балкона, он старался собрать мысли, так как твердо решил опять завести
разговор.
А Марья Ивановна, полуосвещенная светом, падавшим из
гостиной на балкон, глядела в сад и говорила тихо и восторженно:
— Как хорошо!
В саду было очень темно и тепло. Ночные неопределенные
облака неподвижно дремали в темноте над садом. Дремотно где-то щелкал соловей,
невнятно доносился аромат резеды с цветника у балкона…