– Только бы, – пробормотал он, – хибара
старого Высоготы не оказалась завершением ее пути.
Высогота склонился над пергаментом и даже поднес к нему
перо, но не написал ничего, ни единой руны. Бросил перо на стол. Несколько
секунд сопел, раздраженно ворчал, сморкался. Поглядел на топчан, прислушался к
исходящим оттуда звукам.
– Необходимо отметить и записать, – сказал он
утомленно, – что все обстоит очень скверно. Мои старания и процедуры могут
оказаться недостаточными, а усилия тщетными, ибо опасения были обоснованными.
Рана заражена. Девочка вся в огне. Уже выступили три из четырех основных
признаков резкого воспалительного процесса. Rubor, calor и tumor. В данный
момент они легко обнаруживаются визуально и на ощупь. Когда пройдет
постпроцедурный шок, проявится и четвертый симптом – dolor.
[2]
Запишем: почти полстолетия минуло с того дня, как я
занимался медицинской практикой. Чувствую, как годы иссушают мою память и
снижают ловкость моих пальцев. Я уже мало что делать умею и еще меньше сделать
могу. Вся надежда на защитные механизмы юного организма.
– Двенадцатый час после процедуры. Как и ожидалось,
наступило четвертое кардинальное проявление признаков заражения: dolor. Больная
кричит от боли, поднимается температура, усиливается фебра.
[3]
У
меня нет ничего, никаких средств, которые можно было бы ей дать. Есть лишь
небольшое количество датурового эликсира,
[4]
но девочка слишком
слаба, чтобы выдержать его действие. Есть также немного бореца, но борец ее
наверняка убьет.
– Пятнадцатый час после процедуры. Рассвет. Больная без
сознания. Температура резко возрастает. Фебра усиливается. Кроме того,
наблюдаются сильные спазмы лицевых мышц. Если это столбняк – девочке конец. Вся
надежда на то, что это просто сокращения лицевого либо тройничного нерва. Либо
и того, и другого… Тогда девочка будет обезображена… Но жить будет…
Высогота глянул на пергамент, на котором не увидел ни одной
руны, ни единого слова.
– При условии, – глухо пробормотал он, – что
нет заражения.
– Двадцатый час после процедуры. Температура
поднимается. Rubor, calor, tumor и dolor подходят, как мне кажется, к кризисной
точке. Но у девочки нет шансов дотянуть хотя бы до этих границ. Так и запишу…
Я, Высогота из Корво, не верю в существование богов. Но если они случайно все
же существуют, то пусть возьмут под свое крыло эту девочку. И да простят мне
то, что я сделал… Если то, что я сделал, окажется ошибкой.
Высогота отложил перо, потер припухшие и свербящие веки,
прижал ладони к вискам.
– Я дал ей смесь датуры и аконита, – глухо сказал
он. – В ближайшие часы должно решиться все…
Он не спал, а лишь дремал, когда из дремы его вырвали стук и
удары, сопровождаемые стоном. Стоном скорее ярости, чем боли.
На дворе светало, сквозь щели в ставнях сочился слабый свет.
Песок в часах пересыпался до конца, причем уже давно – Высогота, как всегда,
забыл их перевернуть. Каганчик едва тлел, рубиновые угли в камине слабо
освещали угол комнатушки. Старик встал, отдернул сляпанную на скорую руку
занавеску из покрывал, которой отгородил топчан от остальной части комнаты,
чтобы обеспечить больной покой.
Девочка уже ухитрилась подняться с пола, на который только
что скатилась, и теперь сидела, сгорбившись на краю постели, пытаясь почесать
лицо, обмотанное перевязкой.
– Я же просил не вставать, – кашлянул
Высогота. – Ты слишком слаба. Если чего-то хочешь, крикни. Я всегда рядом.
– А я вот как раз и не хочу, чтобы ты был рядом, –
сказала она тихо, вполголоса, но вполне внятно. – Мне надо помочиться.
Когда он вернулся, чтобы забрать ночной горшок, она лежала
на топчане, ощупывая материю, прижатую к щеке лентами и охватывающую лоб и шею.
Когда минуту спустя Высогота снова подошел к ней, она не пошевелилась, чтобы
изменить позу, а лишь спросила, глядя в потолок:
– Четверо суток, говоришь?
– Пятеро. После нашего последнего разговора прошли еще
сутки. Все это время ты спала. Это хорошо. Тебе сон необходим.
– Я чувствую себя лучше.
– Рад слышать. Снимем повязку. Я помогу тебе сесть.
Возьми меня за руку.
Рана затягивалась хорошо и не мокла. На этот раз почти не
пришлось с болью отрывать тряпицу от струпа. Девушка осторожно дотронулась до
щеки. Поморщилась. Высогота знал, что причиной была не только боль. Всякий раз
она заново убеждалась в размерах раны и понимала, сколь она серьезна. С ужасом
убеждалась, что то, что раньше она чувствовала прикосновением, не было
кошмаром, вызванным температурой.
– У тебя есть зеркало?
– Нет, – солгал он.
Она взглянула на него, пожалуй, впервые совершенно
осознанно.
– Стало быть, все настолько плохо. – Она осторожно
провела пальцами по швам.
– Рана очень обширная, – прогудел он, злясь на
себя за то, что вынужден объяснять и извиняться перед девчонкой. – Опухоль
на лице все еще не спадает. Через несколько дней я сниму швы, а пока буду
прикладывать арнику и вытяжку из вербены. Не стану обматывать всю голову. Рана
хорошо заживает. Поверь мне – хорошо.
Она не ответила. Пошевелила губами, подвигала челюстью,
морщила и кривила лицо, проверяя, что рана делать позволяет, а чего нет.
– Я сварил бульон из голубя. Поешь?
– Поем. Только теперь попробую сама. Унизительно, когда
тебя кормят будто паралитичку.
Она ела долго. Деревянную ложку подносила ко рту осторожно и
с таким трудом, словно та весила фунта два. Но справилась без помощи Высоготы,
с интересом наблюдавшего за ней. Высогота был любознательным и сгорал от
нетерпения, зная, что одновременно с выздоровлением девушки начнутся разговоры,
которые могут прояснить загадку. Он знал – и не мог дождаться этой минуты. Он
слишком долго жил в одиночестве, в отрыве от людей и мира.