– Ей-богу, не знаю, как получилось, что они не
прикончили друг дружку в первом же бою, – рассказывал спустя шесть дней
Никляр, сын гробовщика. – Видать, здорово хотели позабивать. Да и оно
видно было. Она его, он ее. Налетели дружка на дружку, столкнулись мгновенно, и
пошел сплошной звон от мечей-то. Может, двумя, может, тремя ударами обменялись.
Некому было считать-то ни глазом, ни ухом. Так шибко бились, уважаемый, что
глаз человеческий аль ухо не ловили того. А плясали и скакали дооколо себя
словно твои две ласки!
Стефан Скеллен, по прозвищу Филин, слушал внимательно,
поигрывая нагайкой.
– Отскочили дружка от дружки, – тянул
парень, – а ни на ей, ни на ём – ни царапинки. Крысиха-то была, видать,
злющая как сам черт, а уж шипела не хуже котища, когда у его хочут мышь
отобрать. А милсдарь господин Бонарт был совсем спокойным.
– Фалька, – сказал Бонарт, усмехаясь и показывая
зубы, как настоящий гуль. – Ты и верно умеешь плясать и мечом вертеть! Ты
меня заинтересовала, девушка. Кто ты такая? Скажи, прежде чем умрешь.
Цири тяжело дышала. Чувствовала, как ее начинает охватывать
ужас. Поняла, с кем имеет дело.
– Скажи, кто ты такая, и я подарю тебе жизнь.
Она крепче стиснула рукоять. Необходимо было пройти сквозь
его выпады, парирования, рубануть его прежде, чем он успеет заслониться. Нельзя
было допустить, чтобы он отбивал ее удары, нельзя было и дальше принимать на
свой меч его меч, испытывать боль и надвигающийся паралич, который пронизывал
ее насквозь и заставлял костенеть при его выпадах локоть и предплечье. Нельзя
было растрачивать энергию на пустые уверты от его ударов, проходящих мимо не
больше чем на толщину волоса. «Я заставлю его промахнуться, – подумала
она. – Сейчас. В этой стычке. Или умру».
– Ты умрешь, Крысиха, – сказал он, идя на нее с
выставленным далеко вперед мечом. – Не боишься? Все потому, что не знаешь,
как выглядит смерть.
«Каэр Морхен, – подумала она, отскакивая. –
Ламперт. Гребень. Сальто».
Она сделала три шага и пируэт, а когда он напал,
отмахнувшись от финта, она крутанула сальто назад, упала в полуприсест и тут же
рванулась на него, поднырнув под его клинок и выворачивая сустав для удара, для
страшного удара, усиленного мощным разворотом бедер. И тут ее неожиданно
охватила эйфория, она уже почти чувствовала, как острие вгрызается ему в тело.
Но вместо этого был лишь жесткий, стонущий удар металла о
металл. И неожиданная вспышка в глазах. Удар и боль. Она почувствовала, что
падает, почувствовала, что упала. «Он парировал и отвел удар, – подумала
она. – Я умираю».
Бонарт пнул ее в живот. Вторым пинком, точно и болезненно
нацеленным в локоть, выбил у нее из рук меч. Цири схватилась за голову, она
чувствовала тупую боль, но под пальцами не было раны и крови. «Он ударил
кулаком, – зло подумала она. – Я просто получила кулаком. Или
головкой меча. Он не убил меня. Отлупцевал как соплячку».
Она открыла глаза.
Охотник стоял над ней, страшный, худой как скелет,
возвышающийся как большое безлистное дерево. От него разило потом и кровью.
Он схватил ее за волосы на затылке, поднял, заставил встать,
но тут же рванул, выбивая землю из-под ног, и потащил, орущую как осужденная на
вечные муки, к лежащей у стены Мистле.
– Не боишься смерти, да? – буркнул он, прижимая ее
голову к земле. – Так погляди, Крысиха. Вот она – смерть. Вот так умирают.
Погляди, это кишки. Это кровь. А это – говно! Вот, что у человека внутри.
Цири напружинилась, согнулась, вцепившись в его руку,
зашлась в сухом позыве. Мистле еще жила, но глаза уже затянул туман, они уже
стекленели, стали рыбьими. Ее рука, будто ястребиный коготь, сжималась и
разжималась, зарывшись в грязь и навоз. Цири почувствовала резкую,
пронизывающую вонь мочи. Бонарт залился хохотом.
– Вот так умирают, Крысиха. В собственном дерьме и
кишках!
Он отпустил ее. Она упала на четвереньки, сотрясаемая
сухими, отрывистыми рыданиями. Мистле была рядом. Рука Мистле, узкая, нежная,
мягкая, умная рука Мистле…
Она уже не шевелилась.
– Он не убил меня. Привязал к коновязи за обе руки.
Высогота сидел неподвижно. Он сидел так уже долго. Даже
сдерживал дыхание. Цири продолжала рассказ, ее голос становился все глуше, все
неестественнее и все неприятнее.
– Он приказал сбежавшимся принести ему мешок соли и
бочонок уксуса. И пилу. Я не знала… Не могла понять, что он надумал… Тогда еще
не знала, на что он способен. Я была привязана… к коновязи… Он крикнул каких-то
челядников, приказал им держать меня за волосы… и не давать закрыть глаза.
Показал им, как… Так, чтобы я не могла ни отвернуться, ни зажмуриться… Чтобы
видела все, что он делает. «Надобно позаботиться, чтобы товар не протух, –
сказал он. – Чтобы не разложился!..»
Голос Цири надломился, сухо увяз в горле. Высогота,
неожиданно поняв, что сейчас услышит, почувствовал, как слюна заполняет ему
рот.
– Он отрезал им головы, – глухо сказала
Цири. – Пилой. Гиселеру, Кайлею, Ассе, Реефу, Искре… И Мистле. Отпиливал
им головы… Поочередно. У меня на глазах.
Если б в ту ночь кто-нибудь сумел подкрасться к затерянной
среди трясин хате с провалившейся и обросшей мхом стрехой, если б заглянул
сквозь щели в ставнях, то увидел бы в скупо освещенной комнатушке седобородого
старика в кожухе и пепельноволосую девушку с лицом, изуродованным шрамом во всю
щеку. Увидел бы, как девушка содрогается от плача, как всхлипывает, как бьется
в руках старика, а тот пытается ее успокоить, неловко и машинально гладя и
похлопывая по содрогающимся в спазмах плечам.
Но это было невозможно. Никто не мог этого увидеть. Хата
была хорошо спрятана среди камышей на болоте. На вечно покрытом туманами
безлюдье, на которое никто не отваживался заглядывать.
Часто мне задавали вопрос, как получилось, что я решил
записывать свои воспоминания. Многих, казалось, интересовал тот момент, когда
начали возникать мои мемуары, какой именно факт, событие или же явление
сопутствовали началу записей либо дали толчок к ним. Сначала я давал разные
пояснения и частенько лгал, однако же теперь предпочитаю писать правду,
поскольку сегодня, когда волосы мои поседели и заметно поредели, я знаю, что
правда есть ценное зерно, ложь же – ни на что не годные плевелы.
А правда такова: событием, которое дало всему начало и
которому я обязан первой записью, из коих впоследствии начал формироваться труд
моей жизни, было то, что я совершенно случайно нашел клочок бумаги и обломок
свинцового карандаша среди вещей, которые я и мои друзья позаимствовали из
лирийских военных лагерей. Случилось это…
Лютик. «Полвека поэзии»