– Чешский народ сейчас платит за стрых
[379]
ржи тридцать четыре гроша, а за хлеб – полтора. Перед революцией рожь была по
два гроша, а хлеб стоял одну монету. Вот что имеет чешский народ от Чаши и
войны. Рейневан, я не хочу дискуссий. Я доступными словами обрисовал тебе
нынешнюю политическую ситуацию и очертил перспективы, с большой долей вероятности
предвидя события ближайших месяцев, если не дней. В тюрьме, насколько я знаю,
теряется контакт с реальностью, иногда надолго. Это со временем проходит, но не
стоит форсировать события. Поэтому не форсируй. Положись на меня, доверься мне.
– Яснее?
– В полумиле отсюда есть распутье, перекресток трактов.
Оттуда мы поедем на юг, дорогой на Олькуш, Затор и Цешин. Перейдем Яблонковский
перевал, а оттуда уже – дорога прямая. Чадча, Тренчин, Нитра, Эстергом, Буда,
Могач, Белград, София, Филипополь, Адрианополь. И Константинополь. Жемчужина
византийского царства.
– И ты мне говоришь об отсутствии контакта с
реальностью?
– Мои планы конкретны до боли, они держаться за
реальность так крепко, как батюшка за приход. А поддержаны реальной
экономической силой, какой я обладаю. Езжай со мной, Рейнмар, и клянусь моим
старым кутасом,
[380]
что еще до Адвента увидишь паруса на
Мраморном море, Золотой Рог, АйюСофию и Босфор. Ну, так как? Едем?
– Нет, Шарлей. Не едем. Извини, но у меня совсем другие
планы.
Демерит более минуты молча смотрел на него. Потом вздохнул.
– Боюсь, что я догадываюсь, – сказал он наконец.
– Это хорошо.
– В марте 1430 года, в лесу под Клодницей, –
Шарлей подошел, схватил его за плечи, – уходя, ты говорил, что с тебя
хватит. Откровенно говоря, я вовсе тебе не удивился. И, как помнишь, не
останавливал. Твоя реакция была для меня полностью понятна. Ты пережил
несчастье, отреагировал, бешено бросаясь в водоворот борьбы за истинную
апостольскую веру, за идеалы, за социальную справедливость, за Regnum Dei,
[381]
за новый лучший мир. И вдруг увидел, что миссии нет, есть
политика. Нет послания, есть расчет. Словом Божьим и апостольской верой торгуют
так же, как любым другим товаром, заботясь о выгоде. А Regnum Dei можно себе
посмотреть на церковных фресках. Или почитать о нем у святого Августина.
– Я сидел в подземелье, – спокойно и тихо ответил
Рейневан, – теряя надежду, что когда-нибудь выйду. Терзаясь мыслью, что
моя жизнь не имела смысла. Я сидел долго, в темноте, слепнув, как крот. Dulce
lumen,
[382]
повторял я себе слова Екклесиаста. И наконец до
меня дошло, наконец я понял. Я понял, что это вопрос выбора. Или свет, или
тьма. В тюрьме у меня выбора не было, сейчас есть. Мой выбор – это свет, lux
perpetua. Я еду в Чехию. Ибо думаю, что там еще не всё потеряно. А если даже и
так, то нельзя это отдать без борьбы. Я хочу придать моей жизни смысл, придам,
пойдя в бой.
За идеалы, за Regnum Dei, за надежду. А если Regnum Dei
должно погибнуть, если надежда должна умереть, то пусть и я погибну и умру.
Если это всё должно остаться только на фресках, то пусть и меня нарисуют на
этих фресках.
Шарлей отошел на шаг.
– Может, ты рассчитывал, – сказал он, – что я
буду тебя отваживать от этого замысла, просить, умолять. Нет уж. Не буду. Всему
свое время, и время всякой вещи под небом, как говорит твой любимый Екклесиаст.
Время искать, и время терять; время сберегать, и время бросать; время
раздирать, и время сшивать. Судьба, Рейнмар, сшила нас друг с другом на добрых
пару лет, на пару лет бросила в исторический котел и здорово в этом котле
помешала. Время распороть этот шов. Пока наступит Regnum Dei, я хочу устроить
свои дела здесь и сейчас, на этом свете, ибо patria mea totus hic mundus est.
[383]
Я не стану с тобой плечом к плечу в последнем бою, потому
что не люблю последних боев и не переношу проигранных боев, ненавижу погибать и
умирать. Я вовсе не желаю быть нарисованным на фреске. Вовсе не хочу
фигурировать в списке погибших в решающей битве сил Света и Тьмы. Поэтому
придется нам попрощаться.
– Придется. Тогда давай не затягивать. Прощай, Шарлей.
– Прощай Рейнмар. Почеломкаемся, приятель.
– Прощай, дружище.
Из-за окна доносилось бряцание оружия и металлический стук
подков по каменному подворью, гарнизон Немчи строился на вылазку или рейд.
Бедржих из Стражницы закрыл окно, вернулся к столу.
– Я рад, – повторил он, что вижу тебя. Живого,
свободного и при здоровье. Потому что слухи ходили…
– Мне тоже, – прервал Рейневан, – приятно
тебя видеть. И я приятно удивлен. Всю дорогу я думал, застану ли я тебя еще
здесь. Не продал ли ты уже по примеру Пухалы силезцам все свои замки. Вместе с
идеалами и Божьей истиной.
– Как видишь, не продал, – холодно ответил director
отделов Табора в Силезии. – И не отдал, хоть на меня сильно давили. На
меня за Немчу, на Пардуса за Отмухов. Но поломали зубы и ушли ни с чем.
– Я встретился с мнением, что это только вопрос
времени. Что вы не удержите силезские замки без интервенции Польши и
подкреплений из Чехии. А рассчитывать на это, говорят, нельзя.
– К сожалению, – спокойно признал Бедржих. –
Нельзя. А четыре года тому всё это выглядело совсем иначе. Ты помнишь Шафраньца
и его шумную программу? Возвращение Силезии к колыбели! Жезл Ягелллонов,
ведущий за собой все народы linguagii slavonici!
[384]
Владения
от Балтики до Адриатики! Русь и Крым! Большие планы и грандиозные замыслы,
которые пошли насмарку после легкого повреждения одной иконы, к тому же,
кажется, не слишком хорошо написанной.
– Поляки, – продолжил он, – когда у них
прошла злость за Ченстохову, охотно видели бы Чапека на своей стороне в борьбе
с крестоносцами, но нам в Силезии не помогли и не помогут. После Ченстоховы
даже Шафраньцы приугасли, сбавили тон даже Спытек из Мельштына, Сестшенец и
Збонский. Мы здесь сами. Нет Корыбутовича, Волошек сидит, как мышь под метлой.
А Чехия…
– Говори, я слушаю.