– Сын соседей, бедных родственников. Далекий кузен. Мы
встречались и… Я была очень разгорячена, ну и… Сама понимаешь. Полгода нам
времечко шло приятно, то в стогу, то в конюшне на чердаке, а то, если
удавалось, в супружеском ложе родителей. Что касается меня, то, откровенно
говоря, само занятие нравилось мне намного больше, чем кузен, я подумывала о
замене объекта… Но дурачок кузен не понял, в чем дело, ему показалось, что это
большая любовь. И побежал к родителям просить моей руки. Всё раскрылось. О
супружестве и речи не было, отец с матерью даже мысли такой не допускали, но
прониклись настолько, что засадили меня искупить вину к каноничкам. А кузена
его родители послали в Мальборк, в орден Девы Марии, наверное, литвины уже
этого размазню схватили и барабан из его шкуры сделали. Так что мне не
приходится рассчитывать, что он приедет спасать меня на белом коне. А твой?
– Что – мой?
– Твой возлюбленный, славный медик, чародей и еретик.
Приедет на белом коне, чтоб освободить тебя?
– Не знаю.
– Понимаю, – покивала головой Вероника. –
Конечно, понимаю. Ты говорила. Гусит, человек идеи. Верный идеалам. Прежде
всего идеалам. Значит, белого коня ждать не приходится. Надо будет брать дело в
свои руки, потому что я тут до конца жизни вышивать салфетки не собираюсь, уже
сейчас при виде салфетки мне тошнит. Ютта? А ты думала…
– Что?
– Думала раньше о бегстве?
– Думала.
* * *
Первую попытку побега она предприняла уже под конец января.
Определила ее вещь весьма прозаическая: холод. Она не переносила холод. Холод
делал ее несчастной. В монастыре магдаленок в Новогродце единственным
обогреваемым помещением был калефакторий.
[270]
Тепло было
также на кухне. Ютта с радостью встречала дни, когда ей выпадало дежурство на
кухне или работа в калефактории, где делались пергамент и чернила. Но это были
короткие минуты счастья, надо было возвращаться к молитвам. И к прядению
овечьей шерсти, которое в Новогродце было поставлено на промышленную основу,
монастырь работал, как мануфактура, в полную силу, в три смены. Прясть было
холодно, пол и стены действовали, как холодильник. Ютта не могла больше
терпеть. При первом удобном случае она зарылась в куче кухонных отходов,
предназначенных для вывоза.
Аббатиса закрыла книгу, которую читала. Это была «Liber de
cultura hortorum»
[271]
Валафрида Страбона.
– Ну и как ты теперь себя чувствуешь? – спросила
она без гнева, а скорее с укором. – Как ты себя чувствуешь, после того,
как тебя выловили из кучи компоста? Оно вправду того стоило?
Ютта вынула из волос лист капусты, стерла с уха и щеки слизь
гнилой репы. И горделиво подняла голову. Сестра Леофортис это заметила.
– Не о чем с ней говорить, – решила она. –
Позволь, матушка, я возьму ее на конюшню. Двадцать розог хватит, чтобы прошли
ее капризы.
– Задумайся, – аббатиса не обратила на монашку
внимания. – Что бы было, если бы тебе удалось? Предположим, что тебе
удалось. Ночью ты вылазишь из мусорника и свободна, как птица. Куда ты идешь?
Ты ведь не знаешь дороги. Кого-то спрашиваешь? Кого? Ты одинокая девушка без
опекуна. Ты знаешь, что такое одинокая девушка без опекуна? Сексуальная игрушка
для каждого, кто захочет поиграться. Для каждого сельского парня, для каждого
сельского жителя, для каждого путешественника. А для каждой банды разбойников,
каких тут сотни шастают, ты игрушка на долгое время. Для всех. Пока не надоешь,
пока от того, что с тобой будут делать, не превратишься в тряпку в синяках, в
уродину, едва влачащую ногами, с лицом черным от побоев и рыданий. Думала ли ты
об этом, когда планировала побег? Учитывала такой риск? Отвечай, мне интересно.
Ютта резко повернула голову, из ее волос вылетели морковные
очистки.
– Она, – обвиняюще показала пальцем сестра
Леофортис, – ничего не видит. Думает только об одном. О своем
возлюбленном. А к любимому нет плохой дороги.
– Неужели, – аббатиса не спускала с Ютты
глаз, – ты действительно настолько слепа? Меня проинформировали, так что я
кое-что знаю о тебе и о твоем милом. Твои родители, люди с высоким положением,
никогда не примут этот союз. Ты собираешься жить в грехе, без родительского
благословления? Но ведь так нельзя. Это против воли Бога.
– Ее любовник, – вмешалась Леофортис, –
гусит, проклятый отщепенец. Что ей там родители, что ей там Бог. Ей лучше
помыкаться. Лишь бы с ним!
– Это так? Отвечай! Отвечай наконец, девка!
Ютта сжала губы.
Людмила Прутков, аббатиса конвента Poenitentes sorores
Beatae Mariae Magdalenae в Новогродце, развела руками.
– Я сдаюсь, – сказала она. – Сестра
Леофортис…
– Двадцать розог?
– Нет. Хлеб и вода на протяжении недели.
* * *
– Где-то через неделю после Масленицы в Новогродец за
мной прибыли странные люди. Хотя они говорили мало, я догадалась, что это слуги
того со странным акцентом. Везли меня несколько дней в закрытой коляске,
довезли до монастыря цистерцианок, потом выяснилось, что это Мариенштерн в
Лужицах. Оказываясь каждый раз всё дальше от дома, я начала терять надежду. Я
чувствовала, что должна бежать. В lavatorium
[272]
я обнаружила
окно с расшатанной решеткой. Было высоко, требовалось минимум три связанных
простыни. Одна из конверсок казалась порядочной. Я ей открылась, а она…
– Тотчас же донесла, – с легкостью догадалась
Вероника.
Софию фон Шелленберг, игуменью монастыря в Мариенштерне,
монашки видели редко, практически исключительно во время конвентуальной мессы.
Молва гласила, что она полностью поглощена работой над делом своей жизни –
историей правления и описанием деяний императора Фридриха I Барбароссы.
– Чем, интересно знать, – она сплела ладони на
образке и четках, – так тебя допек наш cenobium,
[273]
что
ты решилась бежать? Работой на прудах с карпами? Не любишь карпов? Мне очень
жаль, но монастырь должен с чего-то жить. А кроме рыб? От чего ты еще
натерпелась? Что здесь у нас такого страшного, от чего нужно бежать, прыгая с
высокой стены? Что тебе надоело, Ютта?
– Скука.