— Наслышан я об иезуитах и о пасторе этом самом наслышан.
Мне Иллинский [27] все уши о них прожужжал, но воля ваша, господа, к этой
публике я отношусь настороженно, как бы много и воодушевленно о них ни болтали
в обществе.
И разговоров о них более не желаю. А теперь прошу остаться
графа Литту, остальные могут удалиться.
— Скажите, любезный Юлий Помпеевич, — доверительно произнес
император, беря великого приора под руку, — какова может быть теперь судьба
спасенных Гомпешем реликвий ордена?
И ежели решение святейшего отца будет в мою пользу, можем ли
мы надеяться, что и осколок святого честного креста господня, и мощи руки
Иоанна Крестителя, и чудотворная Богоматерь Палермская будут перевезены в Санкт-Петербург?
— Не извольте сомневаться, ваше величество, — выдавил Литта,
сам себя не слыша и вообще плохо соображая, что говорит.
У него было ощущение человека, только что крепко получившего
по голове. Не просто об угнетаемых в Белоруссии иезуитах вел речь молодой,
изысканный и образованный генерал Талызин…
Литта уловил его острый, быстрый, пронизывающий взгляд. Он
как бы намекал: “Я знаю. Я все знаю!”
Да, Юлий Помпеевич теперь не сомневался: Талызин откуда-то
знал, что граф Литта, великий приор Мальтийского ордена, — тайный, иезуит.
Собственно, и само отделение ордена, обосновавшееся в
России, было иезуитским, лишь прикрытым малиновыми одеждами мальтийских
кавалеров.
Принятие русским императором звания великого магистра и
вступление в орден вслед за Павлом многих русских, из известных и богатых (это
главное!) фамилий было бы первым крупным, ошеломляюще крупным успехом латинства
на Русской земле.
Однако если бы Павел преждевременно проведал, что любимый им
Литта, оказывается, принадлежит не к любимым им иезуитам…
Ненависть к ним у русских, у православных в крови, даже если
эти “русские” — на три четверти немецкой крови, как Павел, мать коего была чистокровной
немкой, а отец — немец наполовину.
Да, момент был опасный, всякое могло случиться! Литта
прекрасно знал непредсказуемость и порывистость императора. С него сталось бы
отменить рескрипт, предписывающий Ушакову начать боевые действия против французов,
вообще забыть обо всех благих начинаниях.
И всё из-за какого-то болтливого генералишки…
Май 1801 года.
“Добрый человек, не дашь ли хлебца кусочек?”
Алексей с усилием разомкнул спекшиеся губы, но так и не смог
выдавить из себя ни слова. Мужик с корзиной, полной свежевыпеченных булок,
прошел мимо, даже не поглядев на него.
Запах, окутавший Алексея, едва не свалил его с ног.
Кое-как одолев приступ головокружения, наш герой смахнул со
лба ледяной пот и принудил себя стоять прямо.
Нельзя шататься. Нехорошо, если его примут за пьяного. Куда
дело годится — с утра-то пораньше. Довольно, что приходится кусочничать
здоровому молодому мужику, но уж если сочтут пьяницей, никто, уж наверное,
ничего не даст.
Алексея снова качнуло — на сей раз от осознания того, что он
впервые в жизни назвал себя не дворянином, а мужиком. Да, сейчас никто не
вспомнил бы о его происхождении, небось и тетка Марья Пантелеевна не признала
бы любимого племянничка в этом доходяге, который чуть держится на ногах и готов
просить добрых людей о милостыньке.
Беда — воровать не решается, а заработать нечем. Но и слово
мольбы с уст нейдет.
От слабости его повело назад, потом резко — вперед, так что
Алексей едва не навалился на молодушку в серой кофте и сарпинковой юбчонке,
подол которой она брезгливо, словно настоящая дама, приподнимала, обходя
немалую лужу, разлившуюся поперек дороги.
— Сударыня… — выдавил Алексей и чуть не засмеялся, такие
изумленные глаза обратились на него. Хорошо, а как следует назвать эту бабенку
с корзиной припасов — очевидно, кухонную прислугу из приличного дома.
Матушкой? Молода еще. Сестрицей? Ну, вот еще, всякую
простолюдинку называть сестрицею!
Покуда Алексей пытался сладить с сословной гордынею,
молодушка в сарпинковой юбчонке пробежала мимо.
Алексей тоскливо уставился ей вслед, удивляясь, почему
вертлявая фигура так причудливо меняет свои очертания. А, ну да, это у него в
глазах от голода плывет. Который же день у него во рту маковой росинки не было?
Нынче третий?.. Быстро же он скуксился! Устал, конечно.
Больше двух недель добирался от Риги до Петербурга. Как
повернулся тогда, на рижском пустыре, спиной к Луизе Шевалье и ее спутникам —
так и двинулся в обратный путь, в Россию, не оглянувшись на прошлое.
Нет, врет — один разочек все же оглянулся. Разноцветная
троечка французов уже скрылась за углом, и Алексей вздохнул. Не потому, что
надеялся: вот сейчас Луиза кинется за ним, станет руки простирать, уговаривать
и умолять воротиться, напомнит их ночи, их дни, которые частенько бывали все
заняты тем же, чем и ночи…
Боже упаси думать обо всем этом, — начисто вышиблось из
памяти и сердца! Оглянулся он лишь потому, что все еще никак не мог поверить:
да ведь он добрые две недели был не просто игрушкой в руках этой распутной
женщины, не просто орудием ее ненасытного сладострастия, но и оружием —
смертельным оружием, как теперь выяснилось.
Итак, все было подстроено, как ни дико в сие поверить.
Алексей внезапно прозрел. Все подстроено, все! Встреча со Скарятиным,
вспышка его наглой ярости, дуэль, сама смерть его.
Ну да, ведь Луиза и остальные — это актеры. Опытные актеры!
Уж кому-кому, как не им, знать, когда вскрикнуть пожалостней, чтоб у зрителя
сердце сжалось, когда ручонки заломить, когда лишиться чувств.
Только не взаправду — ведь нельзя лишиться того, чего у тебя
отродясь не имелось! Роли родственнички расписали между собой от и до. Более
того, они даже простодушных зрителей сумели сделать не просто участниками
представления, но и действующими лицами.
И все эти вещички — как они у актеров называются, реквизит?
— были загодя припасены. Шпаги, лежавшие где-то наготове. Жемчуг, надетый на
хорошенькую шейку мадам Шевалье, — тоже реквизит.
И была загодя сочинена записка, прочитав которую Скарятин не
мог не взбеситься — и не вмешаться в ход пьесы, где ему предназначалась, как
выяснилось, роль трупа.