— Хотя этот индийский обычай — привилегия людей благородного происхождения, и мало понятен европейцам, неспособным оценить горделивое величие такого поступка, — говорила она мне, — сознайтесь, что при наших убогих современных нравах аристократия может выделиться из толпы, лишь проявляя исключительные чувства. Как могу я доказать буржуа, что в моих жилах течет иная кровь, чем у них? Лишь тем, что умру иначе, чем они. Женщины низкого происхождения могут иметь драгоценности, богатые ткани, лошадей, даже гербы, которые должны бы принадлежать только нам, — они все могут купить, даже имя. Но любить с высоко поднятой головой, наперекор закону, умереть за своего избранника, превратив ложе наслаждений в ложе смерти, сложить небо и землю к ногам человека, отняв у всевышнего право обожествлять свои творения, никогда не отрекаться от своего кумира, даже во имя добродетели (ведь отказаться от него хотя бы из чувства долга — значит отдать себя чему-то, что уже не он; будь то человек или идея, это все же измена!). Вот величие, недоступное простым женщинам, которым знакомы лишь два проторенных пути: либо великая дорога добродетели, либо грязная тропинка куртизанки!
Как видите, она обращалась к моей гордости, возбуждала во мне непомерное тщеславие, и, превознося мои слабости, ставила меня так высоко, что могла жить, лишь преклонив предо мною колени; все обольщения ее ума выражались в этой рабской позе и в полной покорности. Она могла провести целый день у моих ног, молча созерцая меня, ожидая, когда наступит час наслаждений, словно одалиска в гареме, и стараясь приблизить этот час тонко скрытым кокетством. Какими словами описать вам первые полгода, когда я был во власти опьяняющих радостей любви, столь богатой наслаждениями, особенно если нами руководит женщина, которая умеет их разнообразить с тем искусством, какое дается лишь опытом, но скрывает свое умение за порывами страсти? Эти наслаждения, внезапно открывающие нам поэзию чувственности, создают те крепкие узы, которые привязывают молодых людей к женщинам старше их возрастом, но эти узы, подобно оковам каторжника, оставляют в душе неизгладимый след, рождают в ней преждевременное равнодушие к чистой, свежей, благоуханной любви, которая не может опьянять, как тот крепкий напиток, поданный в резных золотых кубках, сверкающих драгоценными камнями. Упиваясь чувственными радостями, о которых я мечтал, еще их не изведав, и пытался воплотить в своих букетах, те радости, которые становятся в сто крат более пылкими, когда любовь скреплена нежным союзом сердец, я находил множество противоречивых объяснений, чтобы оправдать в собственных глазах жадность, с какой я припал к этой прекрасной чаше. В те минуты, когда душа моя, пресытившись, погружалась в бесконечность и, как бы отделившись от тела, витала вдали от земли, я думал, что эти наслаждения лишь средство преодолеть материю и вернуть нашему духу его высокий полет. Часто, когда я терял голову от страсти, леди Дэдлей, как и многие женщины, пользовалась минутами любовных упоений, чтобы связать меня клятвами; или же, распалив мои желания, вырывала у меня кощунственные слова, оскорблявшие ангела из Клошгурда. Став изменником, я сделался и обманщиком. Я продолжал писать г-же де Морсоф, будто все еще оставался тем мальчиком в жалком синем костюме, которого она так любила; но, признаюсь, ее ясновидение ужасало меня, особенно когда я думал, что чья-нибудь нескромность может сразу разрушить воздушный замок наших надежд. Часто среди любовных утех я внезапно застывал от боли, и мне слышался голос с неба, произносивший имя Анриетты, тот вещий голос, что вопрошал: «Каин, где брат твой Авель?» — в священном писании. Она перестала отвечать на мои письма. Мной овладела глубокая тревога, и я решил ехать в Клошгурд. Арабелла не противилась моему желанию, но сказала, что будет сопровождать меня в Турень. Раньше трудности разжигали ее каприз, затем ее предчувствие подтвердилось нежданно обретенным счастьем, теперь же в ней зародилась настоящая любовь, которую она хотела сделать единственной и безраздельной. Женское чутье подсказало ей, что это путешествие должно ей помочь окончательно оторвать меня от г-жи де Морсоф; а я, ослепленный тревогой, простодушно отдавшись истинной любви, не видел расставленной мне ловушки. Леди Дэдлей пошла на все уступки и предугадала все мои возражения. Она согласилась остановиться невдалеке от Тура, в деревне, под чужим именем, не выходить днем и встречаться со мной лишь в ночные часы, когда никто не может нас увидеть. Я отправился в Клошгурд из Тура верхом. У меня были на то причины: мне требовалась лошадь для ночных поездок, а у меня в то время был арабский конь; его прислала г-жа Эстер Стенхоп маркизе Дэдлей, а та уступила мне в обмен на знаменитую картину Рембрандта — вы знаете, при каких странных обстоятельствах я ее приобрел; теперь картина висит у нее в лондонской гостиной. Я выбрал дорогу, по которой шесть лет назад пришел пешком, и остановился под ореховым деревом. Отсюда я увидел г-жу де Морсоф в белом платье возле террасы. Тотчас же я помчался к ней с быстротой молнии и через несколько минут уже стоял у стены, пролетев напрямик отделявшее нас расстояние, словно участвовал в скачках с препятствиями. Она услышала топот копыт моего скакуна и, когда я осадил его возле террасы, сказала:
— Ах, это вы!
Эти три слова сразили меня. Она знала о моем увлечении! Кто ей рассказал? Ее мать. Анриетта впоследствии показала мне это гнусное письмо! Равнодушие, звучавшее в ее слабом голосе, прежде таком живом, а теперь потускневшем, свидетельствовало о затаенном в сердце страдании; ее слова, казалось, издавали аромат срезанных и вянущих цветов. Как воды Луары во время разлива заносят песком и губят поля, так моя измена обрушилась на нее, словно губительный ураган, и превратила в пустыню цветущие луга ее души. Я ввел в калитку своего коня; по моему приказу он лег на газон, и графиня, медленно приблизившись ко мне, воскликнула:
— Какое красивое животное!
Она стояла, скрестивши руки, чтобы я не прикасался к ней: я понял ее намерение.
— Пойду сообщу господину де Морсофу о вашем приезде, — сказала она, удаляясь.
Уничтоженный, не смея ее удерживать, я молча смотрел, как она уходит, — по-прежнему благородная, спокойная, гордая, но такая бледная, какой я ее никогда не видал; ее пожелтевший лоб был отмечен печатью горького разочарования, и голова склонялась, как у лилии с переполненной дождем чашечкой.
— Анриетта! — вскричал я с отчаянием человека, который чувствует, что умирает.
Не оглянувшись, не остановившись, не удостоив меня ответом, не сказав, что отнимает у меня право называть ее этим именем и не будет на него отзываться, она все так же удалялась от меня. Если бы я лежал, как жалкая песчинка, в ужасной долине смерти, где погребены миллионы людей, превратившихся в прах, чьи души витают над землей, под необъятными небесными просторами, я и тогда не чувствовал бы себя таким ничтожно малым, как сейчас, перед этой белой фигурой, которая медленно поднималась по лестнице, с такой же неумолимостью, с какой поднимается в городе вода при наводнении, и ровным шагом подходившей к замку, месту славы и пыток этой христианской Дидоны
[57]
! Я проклял Арабеллу, заклеймив ее словом, которое убило бы ее, если б она его услышала: ведь эта женщина все бросила ради меня, как бросают все, посвятив себя богу! Я стоял, погруженный в горькие мысли, и видел вокруг безбрежное море страданий. Тут я заметил, что вся семья вышла встретить меня. Жак бросился мне на шею с наивной горячностью, свойственной его возрасту. Мадлена, легкая, как газель, с томными глазами, шла рядом с матерью. Я прижал Жака к сердцу и со слезами излил на него всю нежность моей души, отвергнутой его матерью. Г-н де Морсоф подошел ко мне, раскрыв объятия, и расцеловал меня в обе щеки, воскликнув: