Я держал ее руку, холодную, неподвижную и влажную, она вырвала ее у меня и бросилась, как стрела, вдоль коридора, где происходила эта поистине трагическая сцена. Во время обеда граф подверг меня пытке, которой я никак не мог предвидеть.
— Разве маркизы Дэдлей сейчас нет в Париже? — спросил он.
Краска бросилась мне в лицо, когда я ответил:
— Нет.
— Где же она, в Турени? — продолжал он.
— Она не развелась с мужем и может вернуться в Англию. Ее муж был бы счастлив, если б она возвратилась к нему, — живо ответил я.
— У нее есть дети? — спросила г-жа де Морсоф изменившимся голосом.
— Двое сыновей.
— Где же они?
— В Англии, с отцом.
— А ну, Феликс, скажите откровенно, правда ли, что она так красива, как о ней говорят? — спросил граф.
— Как можно задавать подобные вопросы! Женщина, которую любишь, всегда бывает красивей всех на свете! — воскликнула графиня.
— Да, всегда, — сказал я с гордостью, бросив на нее взгляд, которого она не выдержала.
— Вы счастливчик, — продолжал граф. — Да, вам чертовски повезло! Ах! В молодости я был бы без ума от такой победы!..
— Довольно, — сказала графиня, указывая графу глазами на Мадлену.
— Я же не ребенок, — ответил граф, которому было приятно вспомнить свою молодость.
Выйдя из-за стола, графиня увела меня на террасу и, остановившись там, воскликнула:
— Как! Неужели есть женщины, которые жертвуют детьми ради мужчины? Отречься от состояния, от общества, это я понимаю: быть может, даже от вечного блаженства! Но от детей! Отречься от собственных детей!
— Да, такие женщины хотели бы отдать еще больше, они отдают все...
Для графини весь мир перевернулся, и мысли ее спутались. Потрясенная величием этой жертвы, подозревая, что обретенное счастье может возместить столь жестокие утраты, слыша в себе крики бунтующей плоти, она застыла, взирая на свою загубленную жизнь. Да, она пережила минуту ужасных сомнений; но она поднялась великая и чистая, высоко держа голову.
— Так любите же эту женщину, Феликс, — сказала она со слезами на глазах, — пусть она будет моей счастливой сестрой. Я прощаю ей причиненные мне страдания, если она дает вам то, чего вы никогда не могли найти здесь, чего вы уже не можете получить от меня. Вы были правы: я никогда не говорила, что люблю вас, и я никогда не любила вас так, как любят в этом мире. Но если она не мать, как может она любить?
— Дорогая Анриетта, ты святая, — ответил я. — Если б я не был так взволнован, я объяснил бы тебе, что ты паришь в небесах, высоко над ней; что она женщина земли, дочь грешного человечества, ты же дочь небес, обожаемый ангел; тебе принадлежит все мое сердце, а ей только моя плоть; она это знает, это приводит ее в отчаяние, и она поменялась бы с тобой, даже ценой самых мучительных пыток. Но все это непоправимо. Тебе я отдал душу, все помыслы, чистую любовь, мою юность и старость; ей — пылкие желания и наслаждения быстротечной страсти; тебе достанутся все мои воспоминания; ей — полное забвение.
— Говорите, о друг мой, говорите еще!
Она села на скамью и залилась слезами.
— Значит, добродетель, святость жизни, материнская любовь — это не заблуждение, Феликс! Ах, полейте еще этим бальзамом мои раны! Повторите слова, которые возносят меня на небеса, где я хочу парить вместе с вами! Благословите меня вашим взглядом, вашим словом — и я прощу вам все муки, которые перенесла за эти два месяца!
— Анриетта, в нашей жизни есть тайны, которых вы не знаете. Я встретил вас в том возрасте, когда голос чувства может на время заглушить желания нашей плоти; но несколько сцен, воспоминание о которых будет согревать меня и в мой смертный час, должны были убедить вас, что я перерос этот возраст, и ваши постоянные победы состояли в том, что вы умели продлить его невинные радости. Любовь без обладания обостряет наши желания, но наступает минута, когда мы испытываем только муку: ведь мы совсем не похожи на вас. В нас заложена сила, от которой мы не можем отречься, иначе мы перестанем быть мужчинами. Наше сердце, лишенное той пищи, которая его поддерживает, как бы само себя пожирает и становится бессильным; это еще не смерть, но ее преддверие. Нельзя долго обманывать природу; при малейшем толчке она пробуждается с яростью, похожей на безумие. Нет, я не полюбил, я умирал от жажды среди знойной пустыни.
— Пустыни! — сказала она с горечью, указывая на нашу долину. — Как умно он рассуждает, сколько тонких ухищрений! Тому, кто верен, не нужны все эти уловки!
— Анриетта, не будем спорить из-за какого-то неудачного выражения. Нет, душа моя не изменилась, но я потерял власть над своими чувствами. Этой женщине известно, что вы моя единственная возлюбленная. Она играет в моей жизни лишь второстепенную роль, она это знает и смиряется; я имею право покинуть ее, как бросают куртизанку.
— И тогда?
— Она сказала мне, что покончит с собой, — ответил я, думая, что это решение удивит Анриетту.
Но когда она услышала мои слова, на лице ее мелькнула презрительная улыбка, еще более выразительная, чем скрытые за ней мысли.
— О ты, моя совесть, — продолжал я, — если б ты могла видеть, как я боролся со всеми искушениями, ведущими меня к гибели, ты поняла бы, какое роковое...
— Ах, да, роковое! — сказала она. — Я слишком верила в вас. Я думала, что у вас не меньше добродетели, чем у священника и у... господина де Морсофа, — прибавила она едко, и ее слова прозвучали, как эпиграмма. — Теперь все кончено, — продолжала она, помолчав. — Я вам очень обязана, мой друг: вы погасили во мне огонь чувственных желаний. Самая трудная часть пути пройдена, приближается преклонный возраст, а с ним недомогания, затем болезни; я больше не смогу быть для вас светлой феей, осыпавшей вас своими милостями. Будьте верны леди Арабелле. Кому достанется Мадлена, которую я так лелеяла для вас? Бедная Мадлена! Бедная Мадлена! — повторила она, как скорбный припев. — Если б вы слышали, как она недавно сказала мне: «Маменька, вы не любезны с Феликсом»! Милая крошка!
Она смотрела на меня, освещенная лучами заходящего солнца, проникавшими сквозь листву, и полная неизъяснимых сожалений о наших разбитых надеждах, погрузилась в прошлое, такое чистое и светлое, и отдалась воспоминаниям, которые я разделял с ней. Мы перебирали нашу жизнь, переводя глаза с долины на парк, с окон Клошгурда на Фрапель, и в нашей памяти оживали благоуханные букеты, вплетаясь в поэму наших несбывшихся желаний. То была ее последняя услада, невинное наслаждение чистой души. Эта беседа, полная для нас глубокого значения, принесла нам тихую печаль. Анриетта поверила моим словам и почувствовала себя там, куда я ее вознес, — на небесах.
— Друг мой, — сказала она, — я повинуюсь создателю, ибо вижу в этом перст божий.
Лишь позже я понял глубокий смысл ее слов. Мы медленно поднимались по террасе. Она оперлась на мою руку, покорная судьбе, и хотя раны ее кровоточили, она нашла средство смягчать их боль.