— Анриетта, — ответил я ей, — я не способен лицемерить. Я готов броситься в воду и спасти тонущего врага или отдать ему свой плащ, когда он замерзает; я даже могу простить его, но не в силах забыть оскорбления.
Она ничего не ответила и прижала к сердцу мою руку.
— Вы ангел доброты, вы были чистосердечны во всех ваших милосердных поступках, — продолжал я. — Когда королева спросила мать принца де ля Пэ
[54]
, которую спасли от обезумевшей толпы, едва не растерзавшей ее; «Что же вы делали?», — она ответила: «Я молилась за них!» Таковы женщины. Я же мужчина и потому несовершенен.
— Не клевещите на себя, — возразила она, с силой сжимая мне руку, — быть может, вы поступаете лучше, чем я.
— Да, — сказал я, — ибо я отдал бы вечное блаженство за один день счастья, а вы...
— Что я? — спросила она, гордо глядя на меня.
Я замолчал и опустил глаза, не выдержав ее горящего взгляда.
— Я! — продолжала она. — О каком «я» вы говорите? Я чувствую в себе несколько «я». Эти двое детей, — и она указала на Жака и Мадлену, — тоже мои я. Феликс! — воскликнула она голосом, полным душевной муки. — Неужели вы считаете меня эгоисткой? Неужели вы думаете, что я не способна пожертвовать вечным блаженством тому, кто пожертвовал мне своей жизнью? И все же эта мысль чудовищна, она убивает всякое религиозное чувство. Поднимется ли когда-нибудь женщина, так низко павшая? Может ли счастье оправдать ее? И вы хотите, чтобы я решала эти вопросы!.. Да, я открою вам тайну моего сердца: эта мысль часто тревожила мою совесть, я часто изгоняла ее покаянием и молитвой, она была причиной слез, о которых вы спрашивали меня на днях.
— Не придаете ли вы слишком большое значение тому, что так высоко ценят заурядные женщины и что вы...
— Как, — сказала она, прерывая меня, — а вы цените это меньше?
Такая логика поставила меня в тупик.
— Так знайте же! — продолжала она. — Да, у меня хватило бы низости покинуть бедного старика, для которого нет жизни без меня! Но, друг мой, ведь тогда эти два хрупких создания, которые идут впереди нас, Жак и Мадлена, остались бы с отцом? Так отвечайте же мне, прошу вас, проживут ли они хотя бы три месяца под надзором этого безумного человека? Если б, нарушив свой долг, я распоряжалась только собой... — На лице ее мелькнула трогательная улыбка. — Но разве это не значило бы погубить своих детей? Их смерть была бы неизбежна. Боже мой, — вскричала она, — зачем мы говорим об этом! Женитесь и дайте мне умереть!
Она произнесла эти слова с такой горечью, с такой глубокой скорбью, что усмирила мою взбунтовавшуюся страсть.
— Вы сетовали там, под орешником, — сказал я, — теперь я сетую тут, под ольхой, — вот и все. Впредь я буду молчать.
— Ваше великодушие убивает меня, — ответила она, подняв глаза к небу.
Мы вышли на террасу и застали там графа, сидящего в кресле на солнышке. При виде его изможденного лица, которое оживляла лишь бледная улыбка, огонь, пробившийся сквозь пепел в моей душе, погас. Я облокотился на перила, вглядываясь в представившуюся мне печальную картину: полуживой старик, возле него двое болезненных детей и молодая жена, побледневшая от бессонных ночей, похудевшая от непосильных трудов и постоянных тревог, а быть может, и от радостей, пережитых за эти два ужасных месяца; щеки ее, однако, разгорелись после нашего разговора. Глядя на эту грустную семью, собравшуюся под сенью трепещущей листвы, сквозь которую проникал тусклый свет затянутого облаками осеннего неба, я почувствовал, как во мне рвутся нити, связывающие тело с душой. Первый раз в жизни я испытал упадок душевных сил, знакомый, как говорят, даже самым закаленным бойцам в разгаре битвы, нечто вроде помешательства, которое превращает храбреца в труса, верующего в безбожника, и делает нас равнодушными ко всему, даже к самым сильным чувствам, таким, как гордость и любовь; ибо сомнение отнимает у нас веру в себя и внушает отвращение к жизни. О, бедные, мятущиеся создания, которых богатство натуры делает беззащитной игрушкой в руках злого рока, кто вас поймет и кто вас оценит? Я понял, как случилось, что смелый воин, уже протянувший руку за жезлом французского маршала, искусный дипломат и бесстрашный полководец мог стать тем невольным убийцей, каким я видел его теперь! Неужели мои желания, сегодня увенчанные розами, тоже могут привести к подобному концу? И причина и следствие меня ужаснули и, словно неверующий, я спрашивал себя: в чем же здесь воля провидения? Я не мог сдержаться, и две слезы скатились у меня по лицу.
— Что с тобой, милый Феликс? — услышал я детский голосок Мадлены.
Затем Анриетта разогнала мои мрачные мысли и сняла тяжесть с моей души сочувственным взглядом, который проник мне в сердце, как солнечный луч. В эту минуту старый берейтор подал мне письмо из Тура; услышав мой удивленный возглас, г-жа де Морсоф вздрогнула. Я увидел государственную печать — меня призывал король. Я протянул ей письмо, и она все поняла с первого взгляда.
— Он уезжает! — сказал граф.
— Что будет со мной? — спросила она, словно впервые увидев себя среди мрачной пустыни.
Мы стояли ошеломленные, эта мысль подавляла нас, никогда мы так сильно не чувствовали, что мы все необходимы друг другу. Голос графини, даже когда она говорила со мной о самых безразличных вещах, утратил свою звучность, как инструмент, у которого часть струн оборвана, а остальные ослабли. Движения ее стали вялы, а глаза потускнели. Я попросил ее поделиться со мной своими мыслями.
— Да разве у меня есть мысли? — ответила она.
Графиня увела меня в свою комнату, усадила на диван, вынула сверток из ящика туалета и, опустившись передо мной на колени, сказала:
— Вот волосы, которые я потеряла за этот год, они принадлежат вам, когда-нибудь вы узнаете, почему.
Я медленно склонился над ней, и она не отвернулась, чтоб избежать прикосновения моих губ; я тихо прижался к ее лбу чистым поцелуем без опьяняющего волнения, без чувственного трепета, но с благоговейной нежностью. Хотела ли она всем пожертвовать мне? Или, как и я когда-то, она лишь шла по краю бездны? Если б она была готова отдаться любви, то не сохранила бы такого глубокого спокойствия, такого непорочного взгляда и не сказала бы мне своим чистым голосом:
— Вы больше не сердитесь на меня?
Я выехал поздно вечером; она захотела проводить меня до Фрапельской дороги, и мы остановились возле орехового дерева; указав на него, я рассказал ей, как увидел ее здесь четыре года назад.
— Долина была так красива! — воскликнул я.
— А теперь? — с живостью спросила она.
— Вы стоите под ореховым деревом, и вся долина принадлежит вам.