— У меня выходной, — соврал он с ходу, и неудачно соврал. В
этом вопросе мать была подкована хорошо.
— Да какой у тебя сегодня может быть выходной, когда ты
только что два дня отгулял!
Он зашнуровывал ботинки — высокие, неудобные солдатские
ботинки, вечно натиравшие косточку на щиколотке и собиравшие гармошкой
бумазейные носки, нелепейшие, истончившиеся на пятке, унижающие его
человеческое и мужское достоинство, но никаких других у него не было — ни
ботинок, ни носков!..
— Фе-едь!
— Мам, я пошел, короче!..
— Куда пошел? А придешь когда? А?
— Когда, когда!.. Когда надо, тогда и приду!..
Мать еще помолчала.
— Ну, сегодня-то придешь?
Он шуровал на полке, искал завалившуюся шапку — куда без
шапки в такой мороз! А на улице, может, придется долго простоять. Может, день
целый, откуда он знает!..
— Сыночек, ты мне хоть чего-нибудь скажи! — И тон такой
специальный, добрый, чтобы он почувствовал, как виноват перед ней. Перед ней
все и всегда были виноваты.
Он ненавидел слово «сыночек» и ее просительный тон, и,
кажется, в этот момент мать ненавидел тоже.
Он выпрямился, став сразу почти вдвое выше ее.
— Может, поел бы, Федь? А?
Она умоляла его, будто затягивала обратно в болото, из
которого он мечтал вырваться всю жизнь и уже почти вырвался, немножко ему
осталось, последнее усилие, самое последнее, малюсенькое усилие, и он будет
свободен!..
Свободен, а там посмотрим!.. Может, окажется, что и он
чего-то стоит, может, не так-то уж он плох и никчемен и из него будет толк!..
Про толк ему Светка сказала. Он бы сам не догадался.
— Не будет из тебя никакого толку, — сказала она и зевнула,
потом подумала и натянула на голое молочное плечо капроновые кружевца халатика,
который она гордо называла почему-то «кардиган». Не знала, бедная, что это
называется пеньюар, а Федор знал, но поправлять ее не решался. — И мама
говорит, что толку не будет, и денег тоже, и ничего никогда у нас с тобой не
будет.
Он тогда перепугался и заверещал, что все будет, будет,
будет, но Светка слушать не стала, поднялась с дивана, с неаппетитных,
скомканных, серых от многочисленных стирок простыней, ушла на кухню и стала там
курить. Наверное, форточку открыла, потому что оттуда сразу потянуло
пронзительным холодом и свежим сигаретным дымом.
И у него в мозгу именно так все и сложилось: нет никакого
толку — это когда застиранные простыни, подмерзающие на крашеном полу босые
ноги, морозный воздух с кухни и запах сигаретного дыма!..
Федор наконец нашел шапку, нахлобучил ее и поплотнее
пристроил к ушам, чтоб не поморозить. Видела бы его сейчас Светка!..
— Короче, я пошел, мам!..
— Феденька, ну, придешь сегодня?..
— Не знаю! — заорал он. Специально так заорал, чтобы
разозлиться на нее, чтобы не жалеть, ничего не чувствовать к ней — она не
заслуживала его чувств.
Мать даже отшатнулась и пробормотала:
— Не кричи, не кричи…
— Да чего там — не кричи! Что ты все пристаешь ко мне?! Что
ты лезешь?! Свою жизнь загубила — и мою хочешь загубить?! А я не хочу,
понимаешь?! Я нормальный мужик, я жить хочу, как все нормальные люди живут!
— Да кто ж тебе не дает, сынок? — испуганно тараща овечьи
глаза, спросила мать, и он взвился, чуть ногами не затопал:
— Да ты мне не даешь! Все лезешь, все пристаешь,
контролируешь — куда пошел, да с кем пошел, да зачем пошел!! Какое твое собачье
дело, куда я пошел и с кем?!
Мать заплакала. Из глаз вдруг ручьем полились слезы,
прозрачные, как у маленькой девочки, у которой отобрали мячик.
— Федя, да я же ничего… ничего не хотела… я просто…
— Чего просто! — проорал он, ненавидя себя. — Просто! Не
была б ты такая дура, жили бы мы как люди, а ты дура!.. Вот и сиди в дерьме, а
я не хочу, не хочу!.. А еще все про Париж мне толкуешь!
— Федя, я же… я… тебя одна растила, и трудно было, и болел
ты, и свинка у тебя была… А Париж… это я просто так…
— Просто так, — повторил он с отвращением. — Все, дай мне
пройти. Я опаздываю уже!
— Куда ты опаздываешь?
— Куда, куда! На кудыкину гору!
Он поддал ногой стул, так что от него отвалилось сиденье,
вытертое до такой степени, что из засаленной и прорванной ткани в разные
стороны торчали нитки и грязный поролон, кинулся к двери, кое-как отпер и
выскочил на площадку, где было холодно и гулял сквозняк.
На площадке обреталась бабуся Ващенкина с пятого этажа, наверняка
подслушивала. У ног ее стояла нейлоновая сумища в странных выпуклостях — за
картошкой, что ли, ходила? — и терся облезлый длинный черный кот.
Дверь в квартиру с грохотом захлопнулась.
— Здрасти, — рявкнул Федор на бабусю и, тяжело топая,
ринулся вниз.
— И тебе не хворать! — бодро проорала в ответ бабуся. — Все
с матерью лаисся?! Все жисти ее учишь?!
— А вам-то что?! — Это он крикнул, не сбавляя ходу, уже с
площадки.
— А мне-то ниче! Только вот помрет мать, будешь знать тогда!
Сведешь ты ее в могилу и останешься один-одинешенек!
Получалось, что он кругом виноват — перед Светкой виноват в
том, что от него нет никакого толку, и перед мамой виноват!.. Только, если б не
бабуся Ващенкина, ему бы никогда и в голову не пришло, что она на самом деле
может… умереть. Вот просто взять и умереть, и он тогда останется один!
Впрочем, он ничего в жизни так не хотел, как чтобы его
оставили одного!.. Одного и в покое!
Он бабахнул подъездной дверкой из тонкой фанерки, под
которую лезли широкие языки снега, на миг ослеп от солнца, поскользнулся и со
всего маху шлепнулся на задницу посреди раскатанной пацанами ледяной дорожки.
Да что за день такой сегодня!..
— Дядь, шапку не потеряй!..
— Смотри, как брякнулся, копыта в разные стороны!
— Бежим, Тимон, а то он нам щас ка-ак наваляет!
— Наваляю, — пообещал Федор и стал, кряхтя на манер бабуси с
пятого этажа, подниматься на ноги. Поднимался он неловко, задницей вверх, и перчатка
отлетела далеко в снег, и проклятая шапка съехала на глаза, закрыла весь белый
свет!
Морщась от боли в спине и в пятой точке, он кое-как добыл
свою перчатку, уронив шапку в снег, и замахнулся на пацанов, которые все
скалились неподалеку.
Они даже не стали делать вид, что испугались.
— Па-адумаешь, — задумчиво сказал самый здоровый и, должно
быть, храбрый, — чего вы обоссались-то? Чего он вам сделает? А сделает, так ему
Витек даст!.. Ты, банан облезлый!.. Шапку свою подбери, чтоб она тута не отсвечивала!