Айра взывал к своей коммунистической утопии, Эва взывала к своей Сильфиде. Тоже ведь: родительская утопия совершенного дитяти. Актриса со своей утопией вживания в роль, еврейка с утопией нееврейства – и это только крупнейшие ее проекты из серии «как сделать жизнь красивой и приятной».
То, что Айре в этом доме места нет, Сильфида дала ему понять с порога. И была права: ему нечего там было делать, он там пришлец, чужак. Всем своим поведением Сильфида прозрачно намекала, что именно как дочь она вправе и непременно собирается развеять мамочкины утопические заблуждения, дав ей отведать жизненного дерьмеца в такой дозе, которая для той не пройдет бесследно. Я, честно говоря, думаю, что и на радио ему точно так же нечего было делать. Какой из Айры актер! В наглую открыть фонтан и закатить слушающим головомойку – это всегда пожалуйста, но чтобы он был актером! Да никогда! Он был всегда один и тот же. При этом легкость в мыслях несусветная, будто сидит с тобой в деревне на лавочке. Этакий свойский подход, образ рубахи-парня, только это был никакой не подход и не образ. Это было ничто. Отсутствие какого-либо подхода. Что Айра знал о театре? Мальчишкой он решил сбежать – нырнуть и выплывать самостоятельно, а причиной этому был всего лишь несчастный случай. Никакого плана у него не было. Хотел создать семью с Эвой Фрейм? Хотел создать семью с той молоденькой англичанкой? Вообще для человека это корневой и почти инстинктивный мотив; что же касается конкретно Айры, желание создать семью у него было остаточной реакцией на очень давнее разочарование. Но уж он и цыпочек выбирал – семью-то создавать! В Нью-Йорке Айра утверждался всеми силами, вложил в это всю свою жажду наполненной, осмысленной жизни. От партии он почерпнул идею, будто он рычаг, которым переворачивают мир, будто сама история призвала его в столицу мира, чтобы глаголом жечь язвы общества, и, с моей точки зрения, это выглядит полнейшей ахинеей. Он был не столько ферзем – пусть даже пешкой – на шахматной доске истории, сколько этаким слоном в посудной лавке, который мечется и вечно попадает куда не надо, всегда не соответствуя размером месту, где оказался, – как духовно, так и телесно. Но такого рода материями я не собирался с ним делиться. Мой братец хочет поработать в должности колосса? Флаг ему в руки. Я не хотел лишь, чтобы он довел себя до того, что иной перспективы, иного «Я» у него не останется.
В тот, второй, вечер я притащил с собой какие-то бутерброды, мы ели, он говорил, я слушал, и где-то, наверное, часа в три утра к воротам подъехало нью-йоркское желтое такси. Эва. Телефонная трубка у Айры уже два дня лежала рядом с аппаратом, и вот, когда Эве надоело накручивать диск и слушать короткие гудки, она вызвала такси и рванула на нем среди ночи за шестьдесят миль в кромешную глушь. Она постучалась, я встал, открыл дверь, она мимо меня влетела в комнату и к нему. Последовавшую за этим сцену она то ли продумала по дороге в такси, то ли сымпровизировала, что тоже очень вероятно. Прямо как из немых фильмов, в которых она царила. Совершеннейшая самодеятельность, все преувеличено до оскомины, и при этом настолько в ее духе, что она повторит ее почти один к одному всего через пару недель. Любимая роль. Просительница, понимаешь ли. Молящая.
[28]
Посреди комнаты она бросилась на колени и, обо мне совсем позабыв – а может, и не совсем позабыв, – вскричала: «Умоляю! Заклинаю тебя! Не покидай меня!» И воздела руки, по локоть вылезшие из рукавов норковой шубы. Длани дрожат, трепещут в воздухе. При этом слезы льет такие, будто не о браке своем печется, а о спасении человечества. Сим подтверждая – если кому понадобится подтверждение, – что здравый смысл ее покинул, разум ей чужд. Помню, я еще подумал тогда: ну-ну, на этот раз, похоже, она загнала себя в угол.
Но я, оказывается, не знал своего братца, не знал, перед чем он устоит, а перед чем нет. Чтобы люди не стояли на коленях, это как раз то, чему он посвятил жизнь, но я-то думал, что в его годы он способен уже отличать, когда человек поставлен на колени социальными условиями, а когда просто прикидывается. Как только она оказалась перед ним в такой позиции, в нем пробудилось чувство, которое он не сумел полностью подавить. Ну, то есть мне так показалось. Сострадательная, жертвенная часть его натуры незамедлительно выскочила на первый план (как мне почудилось), поэтому я бочком-бочком за дверь и сел в такси перекурить с водителем, пока не восстановится согласие и порядок.
Дурацкой этой политикой тогда все насквозь пропиталось. Сидя в такси, я об этом как раз и думал. О том, как людям идеологией забивают головы, и они перестают видеть то, что ясно, как Божий день. Но лишь под утро, когда я вел машину назад в Ньюарк, увиденное вдруг открыло мне глаза на сущность положения, в которое угодил со своей женушкой Айра. Он не был просто жертвой своего к ней сострадания. Конечно, он, как и все мы, мог иногда поддаться чувству, которое возникает, когда на наших глазах близкий человек не выдерживает и ломается; конечно, при этом у него могли возникать превратные идеи насчет того, что он должен по этому поводу делать. Но тут другое. Только по дороге домой я понял, что тут было нечто совсем другое.
Как ты помнишь, Коммунистической партии Айра отдавался душой и телом. Повторял каждый поворот на сто восемьдесят градусов ее генеральной линии. Все диалектические оправдания злодеяний Сталина Айра скушал. Когда Браудера назначили американским мессией, Айра его поддерживал, а когда Москва, вдруг дернув за шнур, Браудера выключила, в одну ночь превратив в классового коллаборациониста и буржуазного изменника, Айра купился и на это – поддержал Фостера с его криками о том, что Америка прямой дорогой идет к фашизму. Ухитрился подавить в себе сомнения и утвердиться в мысли, будто, покорно следуя за каждым зигзагом линии партии, он способствует установлению справедливости и равенства в американском обществе. При этом самого себя считал рыцарем без страха и упрека. По большому счету, я думаю, он таким и был – виноват он был только в том, что встроил себя в механизм, которого не понимал. Даже не верится, чтобы человек, который так высоко ценил свою свободу, мог допустить весь этот догматический контроль над его мыслями. Но мой брат интеллектуально себя кастрировал, как и все они. Очень был легковерным. Политически. Морально. И не хотел этого признавать. Все они – эти партийные марионетки – прямо лица руками закрывали, лишь бы не видеть источника того, за что они ратовали, чем торговали. Ведь у него вообще-то вся сила была в том, что он способен был сказать «нет». Громко сказать, прямо в лицо. Но партии он не мог сказать ничего, кроме «да».
Он помирился с Эвой потому, что ни один спонсор, ни одна радиостанция или рекламная контора не смела Айру выкинуть до тех пор, пока он женат на Саре Бернар радиоволн. И он на это делал ставку – что на него будут смотреть сквозь пальцы, особо притеснять не станут, покуда рядом с ним принцесса радио. Мужу прекрасный щит, а заодно и всей той клике коммунистов, под чью дудку плясал Айра. Она бросилась перед ним на колени, молила его вернуться, и Айра четко понимал, что лучше бы ему сделать то, что женщина просит, ибо без нее он камнем пойдет на дно. Эва – его последний оплот. Дальше обрыв и бездна.