Шли месяцы; Айра становился в доме все более чужим. В те вечера, когда он не был занят на совещаниях руководства профсоюза или собраниях партийной ячейки и если они с Эвой не отправлялись вместе куда-нибудь на светский раут, Эва обычно сидела в гостиной, вышивала и слушала, как Сильфида перебирает струны, а Айра в кабинете писал очередное письмо О'Дею. Арфа замолкала, он спускался к Эве, глядь – а той и нет вовсе. Она у Сильфиды в комнате, слушает проигрыватель. То есть они уже вместе, лежат под одеялом, слушают «Cost fan tutte».
[27]
Айра выходил на поиски, поднимался опять наверх, шел на бравурные литавры Моцарта и обнаруживал их в постели в обнимку, сам чувствуя себя при этом брошенным ребенком. Спустя час, а иногда и больше, вся разомлевшая в Сильфидиной постели, Эва возвращалась и забиралась в постель к нему, ну и – прости-прощай, последняя иллюзия супружеского счастья.
Когда наконец грохнул взрыв, Эва очень удивилась. Все, хватит, Сильфида должна жить в своей квартире. «Памела от своих родных живет в трех тысячах миль, – чеканит он. – Сильфида не помрет, если будет жить от своих в трех кварталах». Но Эва в ответ только плачет. Это нечестно. Это ужасно. Он пытается выгнать дочь, убрать дочь из ее жизни. Да нет, она же будет в двух шагах, настаивает он, ей уже двадцать четыре года, пора перестать греться у мамочки в постели. «Она же моя дочь! Как ты смеешь! Я люблю свою дочь! Как у тебя язык поворачивается!» – «О'кей, – говорит он, – тогда я буду жить в двух шагах» – и на следующее утро находит выставленный на сдачу внаем этаж в доме на Вашингтон-сквер, от них всего в четырех кварталах. Вносит в банк депозит, подписывает договор аренды, платит за первый месяц и, возвратясь, докладывает о том, что сделал. «Ты что – бросаешь меня? Ты хочешь развестись?» – «Нет, – говорит он, – просто собираюсь жить отдельно. Чтобы ты могла у нее в постели проводить уже всю ночь. Впрочем, если для разнообразия тебе когда-нибудь захочется провести всю ночь в постели со мной, – поясняет он, – тебе достаточно будет надеть пальто и шляпу и перейти через улицу, а я всегда буду счастлив тебя приветствовать. А за обедом – что, разве заметит кто-нибудь мое отсутствие? Вот подожди, увидишь: у Сильфиды все отношение к жизни улучшится кардинально». – «Зачем ты так поступаешь со мной? Заставляешь выбирать между тобой и дочерью – это бесчеловечно!» Часами он объясняет ей, мол – нет, наоборот, этим он как раз пытается избавить ее от необходимости выбора, однако вряд ли Эва понимает, о чем речь. Твердая почва понимания – не то, на чем она строит свои решения; ее стихии – бешенство и безрассудство. И поражения – в конечном счете.
Следующим вечером Эва, по обыкновению, поднялась в комнату к Сильфиде, но на сей раз чтобы ознакомить ее с предложением, которое они выработали совместно с Айрой и которое должно внести покой в их жизнь. Днем Эва вместе с ним ходила на Вашингтон-сквер смотреть квартиру. Ну, что сказать – квартира как квартира: створчатые «французские» двери с зеркальными стеклами, высокие потолки, лепнина и паркетные полы. Камин с резной полкой. Под окнами спальни обнесенный стеною садик, очень похожий на тот, что у них на Западной Одиннадцатой. Это тебе, Натан, не Лихай-авеню. Район Вашингтон-сквер в те времена был из лучших на всем Манхэттене. «Что ж, мило», – одобрила Эва. «Вот и пускай Сильфида живет здесь», – сказал Айра. Съемщиком будет считаться он, сам будет оплачивать аренду, а Эва – она зарабатывала денег много, но страшно из-за них переживала и всегда теряла их при посредстве то одного фридмана, то другого, – Эва пусть даже и не думает ни о чем. «Вот тебе выход, – сказал он. – И что тут такого ужасного?» Она присела в гостиной на солнышке в одно из приоконных кресел. На шляпе вуалетка – из тех вулеток с мушками, что она ввела в моду своим фильмом; она отвела ее от точеного личика и всплакнула. Борьба между ними окончена. Ее борьба окончена. Она вскочила на ноги, сжала его в объятиях, расцеловала и принялась бегать из комнаты в комнату, выбирая, куда поставить ту или иную милую старинную вещицу из тех, что переедут с частью мебели с Западной Одиннадцатой сюда, к Сильфиде. Счастлива была несказанно. Ей вновь семнадцать. Как по волшебству. Сияла и лучилась. Опять она прелестница из немой киноленты.
Ну вот. Стало быть, вечером, набравшись храбрости, она пошла наверх с эскизиком в руках (собственноручно вычертила план новой квартиры) и перечнем вещей из убранства дома, которые в любом случае отойдут Сильфиде, так уж пусть сразу их себе и забирает. Конечно же, Сильфиде хватило секунды, чтобы во всем разобраться и выразить несогласие, да так, что Айра рванул по лестнице наверх как ошпаренный. Ввалился в комнату. Обе в кровати. Но на сей раз без Моцарта. Крик и бедлам. Эва плашмя брошена навзничь на кровать – плачет, кричит, – Сильфида в пижаме сидит на ней верхом и тоже кричит и плачет, мощными руками арфистки вжимая плечи матери в кровать. По всей комнате обрывки бумаги – план новой квартиры, – а Сильфида сидит на его жене и вопит: «Ты когда уже перестанешь всем поддаваться? Хоть раз бы заступилась перед ним за дочь! Когда ты матерью-то будешь? Ну! Когда? Когда?»
– И что же Айра? – поинтересовался я.
– А что Айра? Из дому вон, пешком по улицам до Гарлема, потом обратно в Виллидж, милю за милей, и вдруг посреди ночи свернул на Кармин-стрит к Памеле. Вообще-то он старался без необходимости у нее не появляться, но тут придавил пальцем звонок, взлетел на пять маршей лестницы и сообщил ей, что с Эвой кончено. Предложил вместе ехать в Цинк-таун. Предложил жениться на ней. Он давно, он все время хотел на ней жениться, горячо говорил Айра, и он хочет с нею завести ребенка. Можешь себе представить, какой эффект произвела такая речь.
Она жила в богемной комнатенке – шкафы без дверок, на полу матрас, репродукции Модильяни, свеча в бутылке из-под кьянти, и ноты, ноты, ноты по всему полу. Крошечная комнатка чуть не в четыре квадратных метра, а в ней этот жираф – мечется, беснуется, сшибает пюпитр, валит на пол ее пластинки, ногой задевает ванну, стоящую на кухне, и этой благовоспитанной, но уже успевшей набраться фанаберии Гринич-виллиджа девочке-англичанке он говорит, – а она-то думала, что у них просто так, без последствий, почти понарошку: большая, страстная (но без последствий) интрижка со знаменитым (хотя, конечно, стареньким) мужчинкой, – а он тут, видите ли, вон что придумал: хочет сделать ее матерью будущих наследников и женщиной всей своей жизни.
Неудержимый Айра, Айра-громовержец, победитель и захватчик, безумный жираф и носорог одновременно, Айра загнанный и выгнанный из дому вместе с его максимализмом – дескать, все или ничего, – этот псих говорит ей: «Пакуй манатки, едешь со мной», и тут же выясняется – ведь вот как интересно-то! а так бы, может, долго еще не узнал! – что уже много месяцев Памела не знает, как всю тягомотину с ним прекратить. «Прекратить? Почему?» Она, оказывается, больше не может выдерживать напряг. «Напряг? Какой напряг?» И вот что она ему поведала: каждый раз, когда она бывает с ним в Джерси, он непрестанно лезет к ней, тискает и ласкает, а она со страху не знает, куда деваться, когда он в тысячный раз говорит, как он ее любит; потом он спит с ней, а она возвращается в Нью-Йорк и тут же идет к Сильфиде, а Сильфида ни о чем больше говорить не может, как только о человеке, которого она прозвала Чудовищем, – свою мать с Айрой вместе она называет не иначе как Красавица и Чудовище. И Памела должна соглашаться с нею, должна смеяться над ним, она и сама должна вышучивать Чудовище. Неужто он такой слепой – не видит, какую дань приходится ей за все это платить? Не может она ни бежать с ним, ни выйти за него замуж. У нее работа, карьера, она музыкант, любит музыку и ни под каким видом не хочет больше его видеть. Если он не оставит ее в покое…