Когда Герберт Гроссман, извинившись, отошел в сторону, чтобы положить себе что-нибудь в рот, Эсси доверительно сообщила Цукерману: «У его жены диабет. Она превратила его жизнь в кошмар. Ей ампутировали обе ноги, и она совершенно ослепла, но до сих пор продолжает шпынять беднягу».
Итак, один из братьев Цукерманов продолжал жить. Не прекращая высматривать Венди, он вынужден был провести весь этот долгий день в нескончаемых беседах с представителями своего клана, выслушивая их нытье и вспоминая отрывки из своего дневника, которые раньше, когда он делал эти записи, не казались ему черновыми набросками к «Тристану и Изольде»
[14]
.
Мария звонит Г. на работу в канун Рождества. Его сердце начало бешено колотиться в тот самый миг, когда его позвали к телефону, сказав, что это международный вызов, и приступ продолжался до тех пор, пока она не сказала ему «до свидания». Она хотела пожелать ему веселого американского Рождества. Она сообщила ему, что ей было очень тяжело все эти шесть месяцев, но с Рождеством пришло облегчение. Дети с нетерпением ждут наступления Рождества, и к ним приехала вся семья Юргена, так что теперь их будет шестнадцать человек за праздничным столом. Она обнаружила, что ей помогает снег. А как погода в Нью-Джерси? Идет ли там снег? В порядке ли дети? А жена? Легче ли стало ему с приближением Рождества, или ему по-прежнему так же тяжело?
— Ну и что ты ей ответил на это?
— Я сдрейфил. Я облажался. Я ужасно испугался, что кто-нибудь может нас подслушать, и я сдрейфил, черт меня побери. Я сказал, что у нас не принято отмечать Рождество.
Могло ли это быть причиной их расставания? Неужели он отпустил ее только потому, что Мария отмечала Рождество Христово, а он — нет? Можно было бы предположить, что побег с шиксой
[15]
среди образованного поколения светских людей, к которому он принадлежал, более не считался тяжким преступлением; это приключение скорее восприняли бы как анекдот о том, во что вылилась его любовная авантюра. Но тогда проблема Генри, возможно, заключалась в том, что он всегда был образцовым семьянином; теперь же с ним произошло странное и нелепое преображение, и он по велению судьбы пустился во все тяжкие в тот самый период, когда считал себя глубоко отчаявшимся, наименее достойным восхищения человеком. Как нелепо, как ужасно, если женщина, которая возбудила в нем желание жить другой жизнью, которая означала для него разрыв с прошлым, революцию во имя смены старого унылого существования, давно зашедшего в тупик и остановившегося в эмоциональном плане на мертвой точке, — в противоположность твердому убеждению, что жизнь есть ряд обязанностей, которые нужно тщательно выполнять, — если эта женщина оказалась для него всего лишь унизительным воспоминанием о его первом (и последнем) безумном увлечении, и только потому, что она праздновала Рождество, а мы — нет. Если Генри был неправ насчет источника своей болезни, если заболевание не было вызвано стрессом после тяжелого поражения и гнетущего чувства презрения к самому себе, которое снедало и грызло его душу после возвращения Марии в Базель, тогда, как ни удивительно, причиной его недуга оказалось то, что он был евреем, и именно это погубило его.
Если / тогда. Вечер продолжался, и он, пока шло время, все больше углублялся в размышления о своих заметках, излагающих голые факты, думая о том, как преобразовать сырой материал и сложить кусочки мозаики в цельную картину, занимавшую его воображение. Опорожняя мочевой пузырь в туалете наверху и споласкивая руки в ванной, он думал: предположим, что она в тот вечер тайно пришла к нему домой, и после того как он женился на ней, совершив акт анальной любви, он наблюдал за ней, именно в этой ванной, пока она закалывала волосы на затылке, чтобы вместе с ним встать под душ. Видя, что он любуется ею, видя, что в его глазах отражается восхищение этой чужеземкой, европеянкой, в которой соединились добродетели хранительницы домашнего очага и обжигающее пламя эротизма, она говорит ему: «Когда у меня забраны кверху волосы и выставлена вперед челюсть, я выгляжу как типичная представительница арийской расы». «Ну и что в этом плохого?» — спрашивает он. «Ну, это не самая привлекательная арийская черта, как показывает история». «Послушай, — говорит он ей, — давай не будем оборачивать против тебя историю столетней давности».
Нет, подумал Цукерман, спускаясь в гостиную, это не про них; Венди по-прежнему нигде не было видно. Но это не обязательно должно быть про «них» — на этом месте мог бы быть и я, — развивал он свою мысль. Что, если жизнь моего брата была только одной стороной медали, а моя жизнь — другой? Что, если его существование, хоть он и не был моим близнецом, означало, что жив и я? Может, это я был мальчиком, одним из братьев Цукерманов, бьющимся в этой предсмертной агонии? В чем же заключается глубинный смысл этого трудного положения? Могло ли оно быть простым хоть для кого-нибудь? Если дело действительно обстоит так, что эти чертовы таблетки лишают половой силы большую часть мужчин, которые вынуждены их принимать, чтобы жить, тогда в нашей стране должна разразиться эпидемия импотенции, хотя последствия такой терапии в каждом отдельном случае никто не рассматривает, ни в прессе, ни у Донахью
[16]
, не говоря уже о художественной литературе…
В гостиной кто-то обратился к нему:
— Знаете, я пытался заинтересовать вашего брата криотерапией. Хотя, впрочем, теперь это приносит мало утешения.
— Неужели?
— Я даже не знал, что он болен. Я Барри Шускин. Сейчас я пытаюсь открыть отделение криотерапии здесь, в Нью-Джерси, а когда я пришел с этим к Генри, он поднял меня на смех. У парня было больное сердце, и он больше не мог трахаться.
Он даже не стал читать бумаги, которые я ему принес. Это было так неестественно для такого рационалиста, как он! На его месте я бы не вел себя столь категорично. Тридцать девять — и все, крышка. Это тоже неестественно.
Шускин был моложавым мужчиной лет пятидесяти, очень высоким, лысым, с темной, аккуратно подстриженной бородкой; весь он, казалось, излучал силу и энергию, и с ним явно можно было о многом поговорить. Вначале Цукерман принял его за юриста, адвоката или какого-нибудь напористого чиновника, принадлежащего к структурам исполнительной власти. Шускин оказался коллегой Генри, стоматологом, работавшим в той же самой клинике и специализировавшимся в области имплантации; он вставлял изготовленные по специальному заказу искусственные зубы в челюстную кость, чтобы избавить пациента от коронок и снимающихся протезов. Когда протезирование стало отнимать слишком много времени у Генри, преимущественно занимавшегося общей семейной практикой, он передал его Шускину, который также специализировался на восстановлении зубов у пациентов, попавших в автокатастрофу; или у больных раком.