Когда во время своего девятого выступления — благодаря столь длительной тренировке язык у него уже подразвязался — Пичуга дошёл до этого места, все вдруг услышали диалог человека и волка.
— Тут она говорит — волчица, а не волк, — подчеркнул он, — женщины вообще более мягкосердечные и сладкоречивые: «Давай дружить, брат Хань». — «Давай, — говорю. — Только зарубите себе на носу: я даже японских дьяволов не боюсь, а вас и подавно не испугаюсь!» — «Я с тобой не на жизнь, а на смерть драться буду, — рыкнул волк. — И не уверен, что победа тебе достанется. У тебя вон и зубы шатаются, и из дёсен гной течёт». И он с маху перекусил толстую, с руку, палку. «А у меня нож есть!» И я, взмахнув своим увечным ножом, отсёк кусок коры с дерева. «Эх, мужчины, вам бы лишь драться», — проворчала волчица. «Ладно, — вздохнул волк. — Вижу, ты тоже не сказать чтобы добренький, лучше нам не задирать друг друга, а жить по-соседски». — «Кто тебя знает, с тобой не расслабишься. Я-то, конечно, готов уладить дело миром. Добро, будем жить по-соседски». В общем, я сделал вид, что соглашаюсь, но без особой радости. — Слушатели захохотали, и Пичуга, довольный собой, повествовал до тех пор, пока ведущий не свернул эту тему.
Для Цзиньтуна не было ничего невероятного в том, что долго проживший в горных лесах Пичуга достиг молчаливого взаимопонимания с волками. Когда он сам общался с животными, то не раз замечал у них такую сообразительность, что и представить себе трудно, просто ахнешь. К примеру, его многолетняя кормилица коза понимала всё, только что не разговаривала с ним.
Пичуга чётко представлял, кто кому кем приходится в этой стае, знал, кому сколько лет, знал их порядок по старшинству и даже их личные симпатии.
Кроме волков в ущелье обитал ещё и меланхоличный медведь. Ел он всё подряд: коренья, листья, дикие фрукты, мелких зверюшек; чрезвычайно умело ловил в горном ручье большую серебристую рыбу. Пожирая её, костей не выплёвывал, хрустел ими, как редькой. Однажды весной притащил откуда-то из долины женскую ногу в резиновом сапоге и швырнул, недоеденную, в ручей. Сытый, он от нечего делать развлекался, выдирая с корнем небольшие деревца.
— И вот однажды, — повествовал Пичуга в своём двадцатом выступлении, — пришлось мне сойтись с этим дурным медведем в жестокой схватке. Силы, конечно, были неравные, свалил он меня на землю. Уселся сверху, подпрыгивает тяжеленной задницей, хлопает себя по груди и порыкивает, будто хохочет, празднуя победу. Ну, думаю, сейчас захрустят мои косточки под этой тушей. И тут — видать, от отчаяния — меня осеняет блестящая мысль. Просовываю руку — и хвать его за хозяйство. Медведь задирает ногу, а я одной рукой цепко держу, другой стаскиваю с пояса бечёвку, зубами завязываю петлю и накрепко затягиваю на нём. Другой конец бечёвки привязываю к ближайшему деревцу. Потом потихоньку выбираюсь из-под него, откатываюсь в сторону, встаю — и дёру. Он было рванулся за мной и аж скрючился от боли. Нигде так не больно, сами знаете — и мужики знают, и бабы нахальные тоже. Ежели ухватится кто, считай, корень жизни мужской ухватил. Может, медведь от боли даже отключился.
К этому эпизоду те, кому случалось бывать в Дунгуане, к востоку от перевала, отнеслись настороженно. Они подобное уже слышали. Только главным героем в этом поединке была молодая красотка, а медведь тот, должно быть, заигрывать с ней пытался. Но Пичуга тогда купался в лучах славы, и им пришлось оставить свои сомнения при себе.
На первом выступлении Пичуга рассказал, что последнюю зиму провёл на склоне горы, обращённом к морю, а потом каждый год чуть менял место зимовки и в конце концов очутился там, откуда открывался вид на деревушку в ущелье. Вырыл пещеру, где хранил все свои припасы: две связки морской капусты, связку вяленой рыбы и несколько цзиней картошки. На рассвете и по вечерам он сидел на корточках у входа в пещеру, глядя на вьющиеся над деревней дымки, а в голове мелькали какие-то обрывки прошлого. Полностью ничего вспомнить не удавалось, ни одного лица.
Снегопад завалил горные тропы, и в деревне мало кто выходил из дому. Была заметна даже цепочка следов пробежавшей по улочке собаки. В лесу за деревней с утра до вечера кричали вороны. Несколько старых лодок на берегу, белая полоска припая, которую дважды в день смывала набегавшая серая волна. Так он всю зиму на корточках и просидел. Припирал голод — жевал сушёную морскую капусту, ел снег. Сходив по большой нужде, выбрасывал всё из пещеры руками. И сходил-то за всю зиму раз десять. Пришла весна, снег начал таять, с потолка стало капать. Выходя наружу, чтобы убрать за собой, он уже видел в деревне обшарпанные коричневатые коньки крыш; море стало зеленоватым, но в тени на склонах гор ещё лежал снег.
Однажды — как он считает, в полдень — снаружи донёсся скрип снега под ногами. Кто-то обошёл вокруг пещеры, потом скрип раздался над головой. Он весь сжался в комок и уже не держался руками за своё хозяйство, а схватил ломаную лопату и замер в ожидании, томимый какими-то неясными предчувствиями. Опять в мозгу замелькали обрывки прошлого, и как он ни старался собраться с силами, лопата всё время выскальзывала из рук. А снег над головой всё скрипел, потом, шурша, посыпалась земля, и вдруг в лицо ударил яркий луч света. Он инстинктивно сжался, не отрывая глаз от этого луча. Наверху ещё поскрипело, и вот уже земля вперемешку со снегом хлынула целым потоком. В дыру медленно, осторожно просунулся ствол охотничьего ружья. Раздался выстрел, и, подняв фонтан пыли, в земляной пол ударила пуля. Пещеру заполнил едкий пороховой дым. Он зарылся лицом в колени, боясь кашлянуть. Стрелявший бесцеремонно расхаживал наверху, громко покрикивая. И тут в дыре появилась обутая в меховой сапог нога. Забыв обо всём, Пичуга подскочил и рубанул по ней лопатой. Человек наверху взвыл, как злой дух, нога убралась. Слышно было, как он спасается бегством — то ползком, то перекатываясь. В пещеру, журча, лилась талая вода и падали куски глины. «Вернётся ведь, и наверняка не один. Уходить надо, не даваться же им в руки живым». Мысли путались, он изо всех сил пытался сосредоточиться на чём-то простом. «Надо бежать». Отодвинул доску, закрывавшую вход в пещеру, взял связку морской капусты, захватил кусок парусины — осенью стащил у японцев с рисовой молотилки — и выбрался наружу. Едва поднялся на ноги, как тело пронизал порыв холодного ветра, по глазам резанул, будто ножом, яркий свет, и он рухнул на землю. С трудом встал на четвереньки, но тут же снова беспомощно свалился. «Всё, — мелькнула печальная мысль, — ходить разучился». Глаза не открыть — тут же невыносимая боль от дневного света. Повинуясь инстинкту самосохранения, пополз наискосок по склону. Смутно помнилось, что справа у подножия — небольшая рощица. Казалось, полз долго, очень долго. Наверное, цель уже близка. Открыл глаза и чуть не взвыл от досады: опять она, его пещера, рукой подать!
До рощицы добрался лишь к вечеру. Глаза к этому времени уже попривыкли к свету, но всё равно слезились. Опершись на сосёнку, медленно встал на ноги и огляделся. На снегу, там, где он полз, остался след. В деревне — кудахтанье кур, лай собак, тянется дымок из труб. Всё тихо-мирно. Перевёл глаза на себя: весь в клочьях бумаги, голые колени и живот ободраны, следы засохшей крови, от пальцев ног исходит зловоние. И тут вдруг в груди заклокотало и зазвенело криком в вышине невесть откуда взявшееся чувство ненависти: «Пичуга, ты же мужчина! Разве можно, чтобы тебя схватили японцы!»