Тут он глаза и открыл.
Раз открыл — надо мыть, обихаживать, делать перевязки с мазью Вишневского, кормить, судно носить. Всё я. С утра, потом среди дня прибегу с работы, потом пораньше отпрошусь. На дурочку мою надежды нет. «Я, — говорит, — боюсь, очень он угрожающий по виду». А какой особенный вид? Ну, вернулся с того света.
Несколько дней ни слова не говорил, ел только бульон. Я ему бороду подстригла почти под корень. Щетину погладил, растерянно завел вниз глаза и через силу спросил:
— Зачем?
— Затем, что кровь не отмывалась, сплошные колтуны.
Очень сокрушался.
И хоть бы кто поинтересовался из тех, с кем он сюсюкал, как, мол, здоровье, не надо ли чем оказать помощь, лекарства и прочее. Ладно. Только через день-другой принесли его чемоданчик с книжками и причиндалами для молитвы. Чтоб за них Бога просил. За счастливый выезд.
А время самое неподходящее. Конец июля — Любе поступать в институт, Гришу командируют в село — на сельхозработы.
Люба поехала в Ленинград, в Институт культуры на библиотечный. По моему требованию смертельно поклялась, что Гутничихе ничего про раввина не расскажет.
Остались с раввином.
Я его никак не звала: «вы» и «вы». Положение мое двоякое. Он официальное лицо, неудобно по имени. Был бы православный, я б его называла батюшкой, а раввин — не поворачивается.
Спрашиваю:
— Как мне вас называть, чтоб не обидно?
— Зовите по имени, и я вас буду по имени. Сокращенно меня Дов.
Стал оживать, стремился двигаться самостоятельно. Однажды прибежала в обед — лежит посреди комнаты. Упал от головокружения, сильно ударился головой об пол. Нельзя же подобные нагрузки — на голову и на голову! Взяла отпуск, чтоб не повторилось. Обидно отправлять усилия насмарку.
Любочка звонит каждый день: как да как? Я ее про экзамены, а она про раввина. Я велела не трезвонить, чтоб Любка Гутник не прослышала, и не дергать, а если что, сама позвоню на Любкин телефон и кодом скажу обстановку.
Да. Перешли по необходимости на «ты».
Каждый день я Дова полностью обтирала водкой. Он, конечно, стеснялся, а потом перестал. И я тоже.
Беседовали понемногу. О моей Любочке отзывался положительно. Когда слово за слово перешли на Любку Гутник, он ее хорошенько приложил.
— Дура она, — говорит, — а жалко ее очень. Все у нее есть: и красота, и материально не нуждается, а ведет себя как шикса. Знаешь, что такое шикса? Не гулящая, нет. Просто непутевая.
Я как подруга не смолчала:
— У тебя ж с ней любовь была, до женитьбы дошло, а ты обзываешься как о совершенно посторонней.
— Я в Умань уехал — и ее любовь прошла. Я ей верил, а она меня обманула. Обмана простить не могу. Хотя обязан по своему положению. Посуди: она приняла уже гиюр, значит, приняла все еврейские обязанности. И где они теперь, ее обязанности? Меня не стыдно, пусть бы себя постыдилась.
— Ну, это ее личное дело, кем себя объявлять и что потом с этим объявлением делать. У нее в паспорте записано, что она еврейка.
— Ты не понимаешь! Не в паспорте это записано, а в Книге Господней на веки веков. Не будем говорить дальше, а то мне плохо.
А мне, значит, хорошо.
Первый экзамен Любочка отрапортовала: сдала на «четыре». У Любки Гутник клиентка занимала пост в институте, так что я не слишком волновалась, но все-таки.
Среди вещичек, которые принесли вслед за Довом, не было ни шляпы, ни кипы. Так он носовой платочек завязал узелками по краям на голову и в нем находился. Смешно, но надо. Молился, как положено, по всем статьям. Я не следила, даже специально прикрывала дверь из его комнаты.
Он как-то говорит:
— Не закрывай дверь, это никакой не секрет. Мне приятно, что ты слышишь. Я сегодня особенно за тебя молился. Ты, Женя, удивительная женщина. И красивая, и добрая. Спасибо тебе. Завтра первая суббота, которую я в твоем доме принимаю в полном сознании, давай ее вместе отметим, как положено.
Рассказал, что надо купить свечи, халу — по-теперешнему плетенку, сладкое вино.
В пятницу вечером расставили возле его кровати на табуреточке в глубокой миске семь свечей. Я зажгла. Потом он халу разломил, дал мне. Налили по стопке. Он прочитал молитву.
Поел бульончик с булочкой, я ему раскрошила в чашке. В доме сумерки, свечи горят, тихо-тихо.
Говорю:
— Я так рада! У меня такое необычное настроение. Жалко только, что не по всем правилам. Ведь не по всем?
Давид рассмеялся:
— Главное правило — суббота наступила, и мы ей сказали, как могли: «Здравствуй, Царица Суббота». А остальное не важно. Не смертельно, во всяком случае.
Я поддержала:
— Больным и путешествующим прощается — у нас раньше была соседка, Параска Ивановна, старушка, она на православную Пасху обязательно заносила куличик и ломоть пасхи. Бабушка Фейга смеялась: «Что ж ты скоромишься, Параска? Евреям свяченое носить в такой для себя день». А та крестится и повторяет всякий раз: «Такое дело, Фейгачка, вы к истинной вере не приписаны, значит, я вас как бы больными считаю, вы еще в пути ко Христу нашему, значит — путники. Откушайте на здоровье».
Давид на меня посмотрел, как в первый раз увидел:
— Ой, Женя, Женя. К чему это ты? Не понимаешь, что говоришь.
А он понимает. Сам больной, еле языком ворочает за тридевять земель от своего дома, а учит.
Ну, так.
Стал твердо стоять на ногах, ребра не беспокоят. Срастаются сами собой. Я щупала — ойкал чуть-чуть.
И в один день я что-то такое сказала насчет его раввинства, что, мол, ответственная работа, напрямую связанная с Богом. А он шепчет… Я даже не разобрала сперва:
— Женя, я тебе сейчас скажу, только ты никому тут не говори, можно попасть в неловкое положение со стыда. Я и так перед тобой сгораю, ты меня всякого видела и вытащила с того света. Слушай: я не раввин, — и смотрит в глаза.
— А зачем же ты людям голову крутишь?
Он стал красный и мямлит:
— Я никому прямо не говорил, что раввин. Просто у людей ко мне возникает такое отношение, как будто я священнослужитель. Моя вина, что я не разъяснял.
— Так кто ты такой? Аферист?
— Нет-нет. Аферистом я б не смог. Вообще-то я по специальности моэль, делаю обрезание. Меня рекомендуют из уст в уста, по знакомству, особенно среди отъезжающих. Мотаюсь по всему Союзу. А по-ихнему, раз в шляпе, молится, иврит знает, значит, раввин. Ну и пусть. Я не только режу, но и поговорить могу по всяким еврейским вопросам.
— А в Умань почему подхватился, Любку переполошил?
— Честно скажу. Я от Любки удрал. А в Умани хорошие дальние родственники. Они мне подыскали невесту, я рассчитывал там жениться, а потом снова в Ленинград.