— Я Берта.
— Да-да, Берта, знаю, — и опять закаруселил: про Цилечку, да в какой одежке была.
Берта опять ответила.
Он поднялся. Берта табуретку подставила, усадила. Держит за плечи.
— Матвей Григорьевич, отдохните. А хотите — поспите. Мы с Геничкой пойдем пройдемся. Вы Геничку моего помните?
Пацанчик подошел к Матвею Григорьевичу. Смотрит на орден, хочет потрогать.
Матвей Григорьевич только тут стал приходить в себя. Гладит Генриха по голове:
— Что, ингеле
[8]
, хочешь, отдам тебе?
Генрих кивает, глаза горят.
— Ты открути, у меня пальцы не слушают.
Генрих глянул на Берту.
— Матвей Григорьевич шутит! Ты глазами посмотри, а рукой не трогай, — Берта Генриха отстранила и подтолкнула к двери: — Пойдем, пойдем.
— А я говорю, крути! Ты, Берта, крути, раз пацан не умеет! Сейчас крути! Ни минуты я этот орден на себе терпеть не выдержу!
Берта поняла — не шутит. Открутила.
— Приделай ему на рубашку!
— Там дырка потом будет, Матвей Григорьевич.
— И пусть!
Сделала.
Матвей Григорьевич встал и сказал:
— Награждаю тебя, пацан, от Цилечкиного имени, за то, что ты ни в чем не виноват… Ой, финстер мир!.. Готэню, Готэню!
[9]
Идите, я посплю.
И, как был, лег на пол, кулак под голову пристроил. Заснул.
Потом так.
Приступил Матвей Григорьевич к разговору на второй день. Раньше не мог — проспал на полу с короткими перерывами.
— Я думал, думал, Берта, и вот мои мысли. Жить мне незачем. Я обращаюсь к тебе, так как у меня на свете никого не осталось. Окажи мне помощь: убей меня. Бритвой или как. Я еще когда с пистолетом был, пробовал — не получилось решиться.
Берта всплеснула руками:
— Матвей Григорьевич, что вы говорите! Я не могу! Нет, никак не могу! Не получится. Только покалечу, вы сами подумайте! Потом мне в тюрьму? А мальчик? — Матвей Григорьевич молчал. — Дело серьезное. Вы еще подумайте, подождите, потерпите.
Матвей Григорьевич посмотрел Берте в лицо ясными глазами:
— Мальчика жалко. Но государство его вырастит. Не отговаривайся. Тут решение надо принять — и закрыть тему раз и навсегда.
— Ну что ж, мальчика вырастят. Как вырастят, так и вырастят. Хорошо, я согласна.
Решили сделать той же ночью. У Матвея Григорьевича была немецкая опасная бритва — сталь первоклассная, трофейная вещь.
Не в доме, конечно. За полночь двинулись к рощице неподалеку. Дождь накрапывал — в самый раз.
Прилег Матвей Григорьевич — чтоб Берте было удобней:
— Быстрей, а то рассветет, тогда точно не сможешь.
Берта попыталась. Чикнула по горлу, кровь полилась.
Матвей Григорьевич рукой трогает:
— Поцарапала. Сильней давай!
Его-то Берта поцарапала, а себе чуть не пол-ладошки снесла — крепко вцепилась в бритву. Кровь льется. Не видно, а только чувствуется — мокро-мокро.
— Ой, не могу! Рука не моя! — хочет бритву бросить, не получается — глубоко сидит в мясе.
Он лежит — за горло держится. Рядом она сидит каменная — резаную руку другой рукой держит. И ни звука вокруг. Только дождь стучит по листьям.
И так издали-издали, а потом ближе, голос Генриха:
— Берточка, Берточка, где ты? Я знаю, ты сюда пошла с дядей! Берточка, Берточка, я за вами иду! Где вы?
Подбежал, обнял их — двоих заграбастал руками сколько смог:
— Ой-ой-ой, вы меня бросили, ой-ой-ой, вы меня покинули… — И не плачет, а как взрослый причитает.
В воде лежат все втроем, сцепились, как в могиле.
Потом так.
Рука-то у Берты, хоть и криво, но заросла. И у Матвея Григорьевича горло затянулось. А Генрих сильно заболел, месяц в себя не приходил.
Докторша посоветовала покой и питание.
Матвей Григорьевич высказался:
— Я, конечно, дурак. Но и ты, Берта, тоже дура. На поводу у контуженого пошла. Слава Богу, не дошло до серьезного.
Когда Генрих поправился, Матвей Григорьевич предложил всем вместе поехать в Киев. Город большой, людей много, мастера нужны. Жить надо, а без мебели — никак, тем более в столице. В Артемовске ждать хорошего нельзя: и ему тяжко, и Берте худо.
Отношения с Бертой были, можно сказать, братские. Пока за Генрихом ухаживали, о себе не думали. А тут ехать. На каком основании? Матвей Григорьевич высказался за то, чтобы записаться, но уже в Киеве. В Артемовске не хотел людей беспокоить таким поступком.
Берта согласилась. Только спросила, а как же: вернется Кляйн, ведь Генрих его сын.
Матвей Григорьевич ответил, что Кляйн, дай Бог ему, конечно, здоровья, если и не был убит в бою, то наверняка с войны отозван и в лагере теперь трудится за то, что немец. Рассказал, что все немецкое Поволжье с детьми-старухами не то арестовали, не то выселили в трудовые лагеря в Казахстан, в Сибирь, за Урал еще в августе 41-го. Ходили такие достоверные слухи на фронте.
— Так что со всех сторон Геньку надо спасать от такого фатера.
В Киеве устроились хорошо.
Дом капитальный. Правда, только первый этаж и что пониже уцелело. Заняли помещение в полуподвале, зато большое.
Пришли знакомиться старик со старухой с первого этажа — Галина Остаповна и Василь Васильевич.
— Вы еврэи?
— Евреи, — ответил Матвей Григорьевич и за себя, и за Берту.
— А говорылы, усих еврэив того. Повбывалы. По усий земли.
— Не всех, — возразил Матвей Григорьевич.
— А вы з откудова? — поинтересовался старик.
— Со Сталино.
— Знаю, то Юзовка. Багато там ваших положили?
— Много не много, а дочку мою убили. Мне хватило.
— Ага-ага.
Помолчали.
— Ну шо ш, живить. Хлопчик у вас хороший. Дай Боже, дай Боже…
И пошли себе, переговариваются:
— От бачишь, Остаповна, а ты говорыла, усих…
— Мовчи вже, дурэнь старый, я ж так сказала тоби, по сэкрэту, то ж мэни по сэкрэту Клавдя розповила… А ты аж зараз у облыччя. Нэззя ж так, трэба з подходом, по-людському.
Матвей Григорьевич устроился на мебельную фабрику. В особый цех, где трудились для начальства. Он сразу выдвинулся. Заказов полно, один другого почетнее.