– Ну, слава богу, мы совершенно одни. Со вчерашнего дня все здесь шпионят и сторонятся нас, точно зачумленных.
Лавальер опустила голову и вздохнула.
– Это ни на что не похоже, – продолжала Монтале. – Начиная от Маликорна и кончая господином де Сент-Эньяном, все хотят выведать нашу тайну. Ну, Луиза, потолкуем немного, чтобы я знала, как мне быть.
Лавальер подняла на подругу глаза, чистые и глубокие, как лазурь весеннего неба.
– А я, – сказала она, – спрошу тебя, почему нас позвали к принцессе? Почему мы ночевали у нее, а не у себя? Почему ты вернулась так поздно и почему сегодня с утра за нами установлен престрогий надзор?
– Моя дорогая Луиза, на мой вопрос ты отвечаешь вопросом или, вернее, десятью вопросами, а это совсем не ответ. Потом я расскажу тебе все, и так как все, о чем ты меня спрашиваешь, не важно, ты можешь подождать. Я же спрашиваю у тебя то, от чего все будет зависеть, именно: есть ли тайна или нет?
– Не знаю, – отвечала Луиза, – знаю только, что по крайней мере с моей стороны была сделана неосторожность после моих глупых вчерашних слов и еще более глупого обморока; теперь все только и говорят о нас.
– Скажем лучше: о тебе, – рассмеялась Монтале, – о тебе и о Тонне-Шарант; вы обе вчера посылали признания облакам, но, к несчастью, они были перехвачены.
Лавальер опустила голову:
– Право, ты меня огорчаешь.
– Я?
– Да, эти шутки очень неприятны мне.
– Послушай, Луиза, я совсем не шучу, напротив, говорю очень серьезно. Я увела тебя из замка, пропустила обедню, выдумала мигрень, так же как ее выдумала принцесса; наконец, я выказала в десять раз больше дипломатического искусства, чем господин Кольбер унаследовал от господина Мазарини и применяет по отношению к господину Фуке, вовсе не для того, чтобы, оставшись наедине с тобой, видеть, как ты хитришь со мной. Нет, нет, поверь: я расспрашиваю тебя не ради простого любопытства, а потому, что положение действительно критическое. То, что ты сказала вчера, всем известно, об этом все болтают. Каждый фантазирует по-своему, этой ночью ты имела честь занимать весь двор, да и сегодня еще интерес к тебе не остыл, дорогая моя. Тебе приписывают столько нежных и остроумных фраз, что мадемуазель де Скюдери и ее брат лопнули бы с досады, если бы эти фразы были точно переданы им.
– Ах, милая Монтале, – вздохнула бедная девушка, – ты лучше всех знаешь, что я сказала, ведь я говорила при тебе.
– Боже мой, я, конечно, знаю, но дело не в этом. Я не забыла ни одного твоего слова; но думала ли ты то же самое, что и говорила?
Луиза смутилась.
– Опять расспросы! – вскричала она. – Я готова отдать все, чтобы забыть сказанное мною… Почему это все стараются напомнить мне мои слова? О, это ужасно!
– Да что ж тут ужасного?
– Ужасно, что подруга, которая должна бы щадить меня, которая могла бы дать мне совет, помочь мне спастись, убивает, губит меня.
– О-го-го! – возмутилась Монтале. – Это уж слишком. Никто не собирается убивать тебя, никто не хочет даже обокрасть тебя, выведав твою тайну; тебя умоляют только открыть ее добровольно, потому что она касается не только тебя, но и всех нас; то же сказала бы тебе и Тонне-Шарант, если бы она была здесь. Ведь вчера вечером она хотела переговорить со мной в нашей комнате, и я пошла туда после маникановских и маликорновских разговоров, как вдруг узнаю (правда, я вернулась поздновато), что принцесса посадила в заточение фрейлин и что мы ночуем у нее, а не у себя. Она арестовала их, чтобы не дать им столковаться друг с другом. Сегодня утром с той же целью она заперлась с Тонне-Шарант. Скажи же, дорогая, насколько мы с Атенаис можем полагаться на тебя, и мы скажем тебе, насколько ты можешь полагаться на нас.
– Я плохо понимаю твой вопрос, – проговорила очень взволнованная Луиза.
– Гм, а мне кажется, что ты, напротив, отлично понимаешь меня. Но, пожалуй, я скажу еще яснее, чтобы отнять у тебя всякую возможность увернуться. Слушай же: ты любишь господина де Бражелона? Теперь ясно, не правда ли?
При этих словах, упавших точно первый снаряд осаждающей армии в осажденный город, Луиза вскочила с места.
– Люблю ли я Рауля? – воскликнула она. – Друга моего детства, моего брата!
– Нет, нет, нет! Вот ты снова увиливаешь или, вернее, хочешь увильнуть. Я не спрашиваю тебя, любишь ли ты Рауля – твоего друга детства и твоего брата; я спрашиваю тебя, любишь ли ты виконта де Бражелона, твоего жениха?
– О господи, – вскричала Луиза, – какой суровый допрос!
– Никаких отговорок; я ничуть не более сурова, чем всегда. Я задаю тебе вопрос, и ты отвечай мне на этот вопрос.
– Положительно, – глухим голосом сказала Луиза, – ты говоришь со мной не по-дружески, но я отвечу тебе как искренний друг.
– Отвечай.
– Хорошо. В моем сердце много странных и смешных предрассудков насчет того, как женщина должна хранить тайны, и в этом отношении никто никогда не мог заглянуть в глубину моей души.
– Я это отлично знаю. Если бы я могла заглянуть туда, я не стала бы допрашивать тебя, а сказала бы прямо: «Милая Луиза, ты имеешь счастье быть знакомой с господином де Бражелоном, любезнейшим юношей, составляющим прекрасную партию для девушки без приданого. Господин де Ла Фер оставит своему сыну что-то около пятнадцати тысяч годового дохода. У тебя будет, значит, пятнадцать тысяч годового дохода, как у его жены; превосходная вещь! Итак, не поворачивай ни направо, ни налево, а иди прямо к господину де Бражелону, то есть к алтарю, к которому он подведет тебя. А потом, в зависимости от его характера, ты будешь или свободной, или рабой, иными словами – ты будешь вправе совершать все безумства, которые совершают или слишком свободные, или слишком порабощенные люди». Вот, дорогая Луиза, что я сказала бы тебе, если бы могла заглянуть в глубину твоего сердца.
– И я поблагодарила бы тебя, – пролепетала Луиза, – хотя совет твой мне кажется не очень добрым.
– Погоди, погоди… Дав тебе этот совет, я бы тотчас же прибавила: «Луиза, опасно сидеть целые дни, склонив голову, опустив руки, с блуждающими глазами; опасно гулять по темным аллеям и пренебрегать развлечениями, восхищающими всех молодых девушек; опасно, Луиза, чертить на песке кончиком туфли, как ты это делаешь, буквы, которые ты хотя и стираешь, но которые все же виднеются на дорожке, особенно когда эти буквы больше похожи на Л, чем на Б; опасно, наконец, предаваться мечтаниям, рождаемым одиночеством и мигренью; от этих мечтаний бледнеют щеки бедных девушек и сохнет мозг; от них нередко самое милое существо в мире превращается в скучное и угрюмое и самая умная девушка становится дурочкой».
– Спасибо, дорогая Ора, – кротко отвечала Лавальер, – говорить такие вещи в твоем характере, и я очень благодарна тебе за то, что ты так откровенна.
– Я говорю для мечтателей, строящих воздушные замки; поэтому извлеки из моих слов ту мораль, какую ты сочтешь нужным извлечь. Знаешь, мне пришла в голову сказка об одной мечтательной и меланхоличной девушке. На днях господин Данжо объяснил мне, что слово меланхолия состоит из двух греческих слов, одно из которых значит черный, а другое – желчь. Вот я и вспомнила эту молодую девушку, которая умерла от черной желчи только потому, что вообразила, будто один принц, король или император… не все ли равно кто… обожает ее; тогда как этот принц, король или император… называй как хочешь… любил на самом деле другую. Странное дело: она не замечала, а все кругом ясно видели, что она служила только ширмой для его любви. Не правда ли, Лавальер, ты, как и я, смеешься над этой сумасшедшей?