— Просто ты, Хасан, его не встречал. Как он держится! Сразу видно — человек из высшего общества. Я рядом с ним — дикарь, туземец в самом плохом смысле слова.
— Откуда в тебе такое благоговение перед Западом? — с болью воскликнул я. — Чем тебя не устраивает собственное происхождение? Мы берберы, имазиген, благородный народ. Мы рождены свободными, никому не кланяемся. Тебе нет причин комплексовать.
По выражению лица Мустафы я понял, что он едва сдерживается.
— Мы берберы! — передразнил он. — Берберы, а дальше что? Я тебе скажу что: наш мирок так мал, что смех разбирает. Разуй глаза, Хасан. Ты хоть раз из Магриба выезжал? Пределы твоего существования ограничены длиной и шириной площади Джемаа. У меня слов нет.
— Слов нет? — переспросил я.
— Нет. Я, как рыба на суше, только воздух ртом ловлю. На Джемаа изо дня в день, из года в год одни и те же провинциалы, темные и зашоренные. Обстановка, вдохновляющая тебя, Хасан, меня угнетает.
Я с достоинством отвечал, что вынужден не согласиться. Джемаа есть тигель для людей и мыслей. Достаточно взглянуть на нее внимательно и непредвзято, чтобы понять: Джемаа — это наш мир в миниатюре; чаша, хранящая все, чем он славен.
— Валяй тешься иллюзиями, — оборвал Мустафа. — А теперь уходи, оставь меня одного, будь так добр.
Я с грустью повиновался, но, покинув тюремные стены, стал вспоминать давний ночной разговор с Махи. Когда чужестранец в первый раз попросил Мустафу оставить их в покое, рассказывал Махи, мой брат не послушал; он будто оглох и ослеп ко всему, кроме чар чужестранки.
— Момент был критический, — говорил Махи. — Я боялся, как бы Мустафа сгоряча чего не натворил. Чужестранец выступил вперед, заслонил собой жену, и хотя Мустафа не сдавался, стоял на своем. Можно сказать, контролировал ситуацию.
Мне стало стыдно за недостойное поведение брата; я сочувствовал мужу чужестранки, попавшему в непростое положение. Восхищенный его присутствием духа, я спросил;
— Скажи, Махи, какие именно слова чужестранца заставили моего брата уйти?
Махи с секунду раздумывал, морща лоб, затем отступил на шаг, выпрямился и с твердостью, глубоким голосом, подражая чужестранцу, заговорил:
— «Не надо так смотреть на мою жену — вы ее смущаете. Сир фалек — уходите, оставьте нас в покое. Бессалама — прощайте».
Больно уязвленный, — продолжал Махи, — твой брат прошествовал к выходу, но не прежде, чем бросил долгий, тоскливый взгляд на женщину, которую восторженно уподобил газели.
Я поблагодарил Махи за рассказ. Необходимо было отправляться на поиски Мустафы; решение это оставило горький привкус во рту. Я стыдился за брата — особенно за его неспособность держаться в рамках дозволенного.
Много месяцев спустя, когда появилась возможность вернуться к нашему разговору, Мустафа удивился и даже вознегодовал. Каждая интонация выдавала оскорбленную гордость и отрицание реальности, для него характерные.
— Она, Хасан, создана, чтобы быть любимой, — повторял Мустафа. — И я сразу понял: с мужем она несчастна… недовольна им. В ее глазах была тоска. Слабый намек на тоску, но мне-то хватило, чтоб сделать выводы.
— Она замужняя женщина, — напомнил я.
— Это я потом выяснил, — отвечал Мустафа, — а при первой встрече не видел никаких признаков замужества. Верь мне, Хасан, я правду говорю. Чужестранка не носила обручального кольца — я точно знаю, я ведь держал ее за руку.
Утомленный упрямством брата, я тяжело оперся о подлокотник. Я и так был измучен, вымотан. Теперь же мне стало за него стыдно, и я опустил взгляд. Хотелось сказать ему, напрямик, категорически, чтобы не осталось недомолвок: «Мустафа, я сам видел ее обручальное кольцо, золотое, в виде двух переплетенных змеек», — но не нашел в себе сил спорить с моим бедным братом, удел которого — гнить в тюрьме, а единственная отрада — иллюзия. Поэтому я оставил мысли при себе и ничего не ответил.
Желчь
Я замолчал на полуслове и огладил бороду, тем самым закрепляя в памяти эпизод, на котором остановился. Мысли мои все еще были заняты Мустафой. Я окинул взглядом слушателей, всех по очереди; я тянул время, запечатлевая их лица. Одни смело встречали мой взгляд, другие смущались, смотрели в сторону. Одни имели выразительные черты, другие, не столь неординарные, сливались с тенями — сейчас мне трудно их вспомнить. Вполне логично, что мне, как рассказчику, интереснее были эти последние, ибо они бросали вызов моему профессионализму, удерживали внимание, пока я не находил ту или иную подробность, позволявшую перейти к следующему лицу. Впрочем, данное весьма продолжительное упражнение в наблюдательности свелось в итоге к простому выводу, и вот к какому. Никто из моих слушателей ни в малейшей степени не походит на Мустафу, не дает даже намека на аналогию. Мустафа — уникум во всех смыслах слова, вещь в себе.
Ошибочно приняв затяжное молчание за рассеянность, кто-то прервал мои мысли выкриком:
— Эй, Хасан, ты что, заснул? Давай рассказывай дальше! Ночь слишком холодна для долгих пауз.
Ремарка была вполне оправданна; я улыбнулся и продолжил рассказ. Я придал объем воспоминаниям — но и пошел несколько дальше. Я признался, что при каждом столкновении с непостижимой неординарностью Мустафы изумляюсь как в первый раз.
— Брат мой Мустафа, — начал я, — самый красивый мужчина из всех, кого мне доводилось встречать. Кожа у него очень светлая для бербера, он высокий, широкоплечий, густоволосый, у него светлые глаза и проникающий в душу взгляд. Ему все парни в селении завидовали. О несравненной красоте моего брата заговорили, еще когда он был ребенком. Где бы Мустафа ни появился, все взгляды обращались на него. Однажды — Мустафе было тогда лет шесть — отец застукал его наряженным языческим богом и сидящим в повозке, влекомой восемью девочками в белых одеждах. В другой раз Мустафа стоял, подобно изваянию, на сельской площади; женщины — все как одна — восхищались им, мужчины — насмехались.
Подростком Мустафа столько времени уделял своим словам, мимике и жестам, что сделался в семье объектом шуток. Но в один прекрасный день, когда я застукал его картинно курящим перед зеркалом свою первую сигарету, отец решил, что надобно принять меры. По просьбе отца я поехал с ним и Мустафой в Марракеш, на Джемаа. Мы узнали, что туда как раз прибыл один человек из Сахеля, странствующий знахарь-мавр, которому под силу излечить моего брата от тщеславия.
Этот человек — его звали Бассу — был высокого роста, тучный и абсолютно лысый. Сидел на своем килиме точно скала, курил кальян. Они с отцом обменялись традиционными словами приветствия, и Бассу с одного взгляда понял, что лечиться привезли Мустафу. Обращаясь в той же степени к моему брату, что и к отцу, он сказал:
— В воздухе витают нечистые испарения, наши же тела подобны липучкам для мух, привлекающим и впитывающим грязь. Мои предки называли эти испарения джиннами и относились к ним соответственно. Однако я человек образованный и применяю новейшие методы диагностики. Мне довольно одного взгляда, чтобы понять: твой сын полон комплексов, происходящих из попыток непомерным тщеславием замаскировать глубоко запрятанную неуверенность. С твоего позволения, я бы прописал ножные ванны, которые обеспечат твоему сыну полное и безболезненное избавление от недуга, если данное определение уместно. Ножная ванна очищает внутренние органы, гланды, артерии, нервы, мышцы, ткани и суставы, выводя из организма токсины. Очищение достигается в ходе борьбы между добрыми и злыми духами, в которой силы света одерживают победу над силами тьмы, сцепляя их с токсинами и выводя сквозь поры на ступнях. Данный процесс я называю осмосом. Это научный термин; его употребляют в лучших больницах и клиниках. После моих процедур обычно наступает ощущение преувеличенного благополучия, самое очевидное проявление которого — более позитивное отношение к жизни, а также рост энергичности.