Подали вино; князь налил два бокала, себе и мне.
– Милая, милая девочка, хоть и побранила меня! – продолжал
он, с наслаждением смакуя вино, – но эти милые существа именно тут-то и милы, в
такие именно моменты... А ведь она, наверно, думала, что меня пристыдила,
помните в тот вечер, разбила в прах! Ха, ха, ха! И как к ней идет румянец!
Знаток вы в женщинах? Иногда внезапный румянец ужасно идет к бледным щекам,
заметили вы это? Ах, боже мой! Да вы, кажется, опять сердитесь?
– Да, сержусь! – вскричал я, уже не сдерживая себя, – я не
хочу, чтоб вы говорили теперь о Наталье Николаевне... то есть говорили в таком
тоне. Я... я не позволю вам этого!
– Ого! Ну, извольте, сделаю вам удовольствие, переменю тему.
Я ведь уступчив и мягок, как тесто. Будем говорить об вас. Я вас люблю, Иван
Петрович, если б вы знали, какое дружеское, какое искреннее я беру в вас
участие...
– Князь, не лучше ли говорить о деле, – прервал я его.
– То есть о нашем деле, хотите вы сказать. Я вас понимаю с
полуслова, mon ami
[20]
, но вы и не подозреваете, как близко мы коснемся к
делу, если заговорим теперь об вас и если, разумеется, вы меня не прервете.
Итак, продолжаю: я хотел вам сказать, мой бесценный Иван Петрович, что жить
так, как вы живете, значит просто губить себя. Уж вы позвольте мне коснуться
этой деликатной материи; я из дружбы. Вы бедны, вы берете у вашего антрепренера
вперед, платите свои должишки, на остальное питаетесь полгода одним чаем и
дрожите на своем чердаке в ожидании, когда напишется ваш роман в журнал вашего
антрепренера; ведь так?
– Хоть и так, но все же это...
– Почетнее, чем воровать, низкопоклонничать, брать взятки,
интриговать, ну и прочее и прочее. Знаю, знаю, что вы хотите сказать; все это
давно напечатано.
– А следственно, вам нечего и говорить о моих делах. Неужели
я вас должен, князь, учить деликатности.
– Ну, уж конечно, не вы. Только что же делать, если мы
именно касаемся этой деликатной струны. Ведь не обходить же ее. Ну, да впрочем,
оставим чердаки в покое. Я и сам до них не охотник, разве в известных случаях
(и он отвратительно захохотал). А вот что меня удивляет: что за охота вам
играть роль второго лица? Конечно, один ваш писатель даже, помнится, сказал
где-то: что, может быть, самый великий подвиг человека в том, если он сумеет
ограничиться в жизни ролью второго лица... Кажется, что-то эдакое! Об этом я
еще где-то разговор слышал, но ведь Алеша отбил у вас невесту, я ведь это знаю,
а вы, как какой-нибудь Шиллер, за них же распинаетесь, им же прислуживаете и
чуть ли у них не на побегушках... Вы уж извините меня, мой милый, но ведь это
какая-то гаденькая игра в великодушные чувства... Как это вам не надоест, в
самом деле! Даже стыдно. Я бы, кажется, на вашем месте умер с досады; а
главное: стыдно, стыдно!
– Князь! Вы, кажется, нарочно привезли меня сюда, чтоб
оскорбить! – вскричал я вне себя от злости.
– О нет, мой друг, нет, я в эту минуту просто-запросто
деловой человек и хочу вашего счастья. Одним словом, я хочу уладить все дело.
Но оставим на время все дело, а вы меня дослушайте до конца, постарайтесь не
горячиться, хоть две какие-нибудь минутки. Ну, как вы думаете, что если б вам
жениться? Видите, я ведь теперь совершенно говорю о постороннем; что ж вы на
меня с таким удивлением смотрите?
– Жду, когда вы все кончите, – отвечал я, действительно
смотря на него с удивлением.
– Да высказывать-то нечего. Мне именно хотелось знать, что
бы вы сказали, если б вам кто-нибудь из друзей ваших, желающий вам
основательного, истинного счастья, не эфемерного какого-нибудь, предложил
девушку, молоденькую, хорошенькую, но... уже кое-что испытавшую; я говорю
аллегорически, но вы меня понимаете, ну, вроде Натальи Николаевны, разумеется,
с приличным вознаграждением... (Заметьте, я говорю о постороннем, а не о нашем
деле); ну, что бы вы сказали?
– Я скажу вам, что вы... сошли с ума.
– Ха, ха, ха! Ба! Да вы чуть ли не бить меня собираетесь?
Я действительно готов был на него броситься. Дальше я не мог
выдержать. Он производил на меня впечатление какого-то гада, какого-то
огромного паука, которого мне ужасно хотелось раздавить. Он наслаждался своими
насмешками надо мною; он играл со мной, как кошка с мышью, предполагая, что я
весь в его власти. Мне казалось (и я понимал это), что он находил какое-то
удовольствие, какое-то, может быть, даже сладострастие в своей низости и в этом
нахальстве, в этом цинизме, с которым он срывал, наконец, передо мной свою
маску. Он хотел насладиться моим удивлением, моим ужасом. Он меня искренно
презирал и смеялся надо мною.
Я предчувствовал еще с самого начала, что все это
преднамеренно и к чему-нибудь клонится; но я был в таком положении, что во что
бы то ни стало должен был его дослушать. Это было в интересах Наташи, и я
должен был решиться на все и все перенести, потому что в эту минуту, может
быть, решалось все дело. Но как можно было слушать эти цинические, подлые
выходки на ее счет, как можно было это переносить хладнокровно? А он, вдобавок
к тому, сам очень хорошо понимал, что я не могу его не выслушать, и это еще
усугубляло обиду. «Впрочем, он ведь сам нуждается во мне», – подумал я и стал
отвечать ему резко и бранчиво. Он понял это.
– Вот что, молодой мой друг, – начал он, серьезно смотря на
меня, – нам с вами эдак продолжать нельзя, а потому лучше уговоримся. Я, видите
ли, намерен был вам кое-что высказать, ну, а вы уж должны быть так любезны,
чтобы согласиться выслушать, что бы я ни сказал. Я желаю говорить, как хочу и
как мне нравится, да по-настоящему так и надо. Ну, так как же, молодой мой
друг, будете вы терпеливы?
Я скрепился и смолчал, несмотря на то, что он смотрел на
меня с такою едкою насмешкою, как будто сам вызывал меня на самый резкий
протест. Но он понял, что я уже согласился не уходить, и продолжал:
– Не сердитесь на меня, друг мой. Вы ведь на что
рассердились? На одну наружность, не правда ли? Ведь вы от меня, в самой
сущности дела, ничего другого и не ожидали, как бы я ни говорил с вами: с
раздушенною ли вежливостью, или как теперь; следовательно, смысл все-таки был
бы тот же, как и теперь. Вы меня презираете, не правда ли? Видите ли, сколько
во мне этой милой простоты, откровенности, этой bonhomie
[21]
. Я вам во всем
признаюсь, даже в моих детских капризах. Да, mon cher
[22]
, да, побольше
bonhomie
[23]
и с вашей стороны, и мы сладимся, сговоримся совершенно и,
наконец, поймем друг друга окончательно. А на меня не дивитесь: мне до того,
наконец, надоели все эти невинности, все эти Алешины пасторали, вся эта
шиллеровщина, все эти возвышенности в этой проклятой связи с этой Наташей
(впрочем, очень миленькой девочкой), что я, так сказать, поневоле рад случаю
над всем этим погримасничать. Ну, случай и вышел. К тому же я и хотел перед
вами излить мою душу. Ха, ха, ха!